Дорогие друзья, братья и сёстры!
Прежде всего, я хочу поблагодарить Александра Михайловича Калиха за золотые слова, которые он только что нам сказал:милость правды. Это великолепное уточнение представления о милости. Под практикой «милости», «дел милосердия» обычно имеют в виду различные виды филантропии, помощи слабым, бедным, больным. Это и личные, и социально организованные виды милосердия. Имеют в виду – уже значительно реже – также акты прощения, снисхождения, помилования. Социальная практика таких актов у нас не разработана, они остаются личным делом верующего. Вообще говоря, даже школьный список рекомендуемых христианину «дел милосердия» интереснее и сложнее. Но милости правды (и такой болезненной для многих правды, как та, которую открывает «Мемориал») в этом списке нет. Мне не раз приходилось слышать, что встреча «милости и истины», о которой говорит 84-й псалом («Милость и истина сретятся, правда и мир облобызаются» (Пс 84:11)), произойдёт только в будущем веке, а здесь нам, христианам, лучше всегда предпочитать милость правде. Как хорошо, что это ложное противопоставление так просто снято в словах Александра Михайловича о «милости правды»! В порядке личного признания: именно милость правды для меня – лучший род милости. Я благодарна и за все другие – но эта моя любимая. Всякая милость – это дарование жизни, дарование возможности жить. А в отсутствии правды жизни нет. Нет ни для одного человека, ни – может быть, ещё больше – для любой общности людей. В отсутствии правды возможна только ложная общность, только имитация жизни.
Впрочем, есть ещё одна форма милости, не включенная в канонический список «дел милосердия», которую я люблю не меньше этой: милость красоты. Я воспринимаю красоту как милость, прежде всего: незаслуженную милость. Так человек, когда он глубоко восхищён, спрашивает: «За что мне это?»
Но сейчас о милости правды. Слова Александра Михайловича Калиха помогают мне сказать вам то, что я собиралась.
Я хотела бы начать со ссылки на Пастернака. «Доктор Живаго», эпизод, близкий к финалу: доктор последний раз встречается с друзьями детства. 1929 год. Оба его друга уже перевоспитались, «исправились» (Дудоров в исправительных лагерях). Теперь они хотят «исправить» и Юрия Николаевича Живаго, объяснить ему, как он заблуждается и как необходимо принять общую точку зрения. На это Живаго, которого Пастернак изображает как гениального медика, диагноста, говорит им о «болезни новейшего времени» (разнообразных микроинфарктах, кровоизлияниях и так далее). Он ставит такой диагноз: причины этой болезни «нравственного характера». «От огромного большинства из нас требуют постоянного, в систему возведённого криводушия. Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь; распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастие. Наша нервная система не пустой звук, не выдумка. Она – состоящее из волокон физическое тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас, как зубы во рту. Её нельзя без конца насиловать безнаказанно». Для Гордона и Дудорова эти слова Живаго – только доказательство его неисправимости.
«Лет через пять или десять», после войны, в Эпилоге собеседники доктора будут читать тетрадку его стихов и слышать в ней «предвестие свободы» и «счастливое спокойствие... за всю землю». Но пока они находят его безнадёжным.
Душу нельзя насиловать безнаказанно. Мы чувствуем, что эти слова имеют самое прямое отношение к нашему нынешнему положению. Бывают времена, когда требование насиловать душу не так настоятельно, – и эти времена кончились совсем недавно. Но особенно страшно насиловать душу там, где ей в замысле должно быть всего свободнее, среди людей, которые, говоря по-библейски, «ходят перед Богом»: в Церкви. В советские годы, с их нормой двоемыслия или помалкивания, приходя в церковь, мы знали, что уж тут-то насиловать душу не придётся. В других местах, даже в семье – да, но уж в храме-то – нет.
Я бесконечно благодарна вам за то, что уже многие годы могу говорить в вашем кругу со всей откровенностью. Теперь это редкая возможность, и она становится всё более редкой. Я прошу прощения, если сегодняшние мои слова покажутся вам слишком резкими и вы думаете о происходящем иначе.
Прежде чем говорить о предложенной мне теме, покаянии, я начну с общего вопроса, поставленного на нашей встрече: что может Церковь принести в общество?
Когда-то, на заре реабилитации Церкви, этот вопрос задали С.С. Аверинцеву, и он ответил: «Христа! Всё другое могут принести и другие человеческие учреждения».
Попробуйте сегодня спросить людей, далёких от церкви (а в среде людей культуры, «интеллигенции», таких большинство, и они – боюсь, заслуженно! – всё с большим недоверием относятся к нам, церковному меньшинству): «Чего вы ждёте от церкви? Что церковь принесёт обществу?» Легко представить, что они ответят. «Да оставьте вы нас в покое! Мы уже знаем, что вы приносите: свои непрерывно оскорблённые религиозные чувства, которые вы защищаете так, что никому не поздоровится». Все эти скандалы со спектаклями, концертами, различными изданиями, погромы выставок, все эти публичные выступления, где церковь претендует на духовную цензуру не только над «актуальным» или авангардным искусством, но уже и над историческими фактами. Помните историю со сказкой Пушкина «О попе и работнике его Балде», которую издали в «исправленной» версии – миллионным тиражом? Если и Уголовный кодекс для оскорблённых чувств нипочём, то что для них авторское право? Интересы церкви почему-то постоянно приходят в прямой конфликт с наукой, с музеями, с городским пространством... И всегда это битва, а не предложение к сотрудничеству, солидарности, общему решению...
Такую церковь, к сожалению, видит наше культурное общество. Конечно, единственное, чего оно хочет, – чтобы таким образом в его жизнь не вмешивались. Даже извинения за элементарную уголовщину официально приносятся каким-то странным образом: мы, дескать, насилия не одобряем, но устроители первыми должны думать и не провоцировать. Это всё равно, что написать на воротах «религиозных чувств»: «Осторожно, злая собака!» Близко не подходить. О чём же должны были думать устроители? Что кого-то вдруг так оскорбят их экспонаты, что он пойдет всё крушить? Мы знаем такие примеры: крушили и картину Репина «Иван Грозный убивает сына», и рембрандтовскую «Данаю». Так что же, устроители должны рассчитывать вот на такого зрителя? Это его чувства они должны щадить?
Те, кто совсем не знает, что такое церковная, приходская, общинная жизнь изнутри, видят только это. Видят православных активистов – моджахедов. Видят некую новую идеологическую инстанцию, угрозу новой цензуры, невежественной и агрессивной. Мы знаем о церкви и совсем другое. Но нужно признать, что наш кредит доверия в обществе подорван.
Всё это мы уже видели. Религиозных чувств, охраняемых законом, тогда не было, зато были классовые принципы. Одним из этих классовых принципов был «научный атеизм». Этот научный атеизм ответственен за тысячи и тысячи жизней новых мучеников и исповедников. За разрушенные храмы, уничтоженные сокровища церковной культуры, осквернённые святыни. В соответствии с ним редактировали пьески «Детского альбома» Чайковского и «Тетради Анны Магдалины» Баха. Оттуда убирали «религиозные» названия. Теперь требуют убирать «антирелигиозные». Если не те же люди, то люди того же склада теперь защищают свои новые святыни. Такого выворачивания ещё в 1970-е годы невозможно было вообразить. Как кто-то заметил, у зла богатый гардероб. Каждый раз оно является в новом наряде.
Сегодняшний его наряд принято называть «клерикализацией государства» или «средневековым мракобесием». Это расхожая – и, по моему впечатлению, совершенно неверная характеристика положения дел. Исторические аналогии ему гораздо ближе к нашим дням, чем Средневековье (о котором знают не больше, чем в советские годы, когда оно было символом мрака и бреда). Для того, чтобы воевать с авангардом, церковь и религиозные чувства совсем не обязательны. С «дегенеративным искусством» с той же страстью воевали в гитлеровской Германии. Тоталитаризм так же боролся за «мораль» (не называя ещё этого «духовными скрепами»). Вспомним, например, пуританство сталинского социализма или тот факт, что гомосексуалисты в гитлеровской Германии просто подлежали истреблению. Полиция нравов («духовные скрепы») совсем не обязательно обоснована религиозно. Автор трёх наших гимнов так писал о пионере (не о православном отроке):
Он гнезд не разоряет,
Не курит и не пьёт,
Не ездит на подножках,
Чужого не берёт.
Но заметим: «Чужого не берёт!» Интересно, что в нынешний «моральный кодекс», в пресловутые «духовные скрепы» явно не входит осуждение воровства и коррупции. Вот это удивительно! Ведь явно не гей-браки и не авангардные спектакли представляют для современной России главную опасность, а воровство, в котором всё тонет, воровство и коррупция.
За все последние годы я ни разу не слышала, чтобы с публичной церковной трибуны кто-то напомнил, что воровать нельзя («Не укради»), что подкупать нельзя, что кривыми путями, в обход закона, достигать желаемого нельзя, что использовать собственное положение в целях обогащения нельзя, что организация общности по типу мафии – «совет нечестивых». Что всё это грех, а для нашей страны, может быть, – самый роковой грех. «Коррупция» – латинское corruptio – изначально означает «порча, гниение, разложение». Коррумпированное общество – это разлагающееся общество. Будущего у него нет. Разве не церковь должна была бы этим озаботиться? Как мне хотелось бы услышать голос чистого негодования и остережения! Такой православный голос многие услышали бы с облегчением. Это и была бы та «милость правды», с которой мы начинали.
Обличение – не первое дело церкви, но без напоминания о правде и покаянии её христианская миссия в мире немыслима.
Итак, наконец, мы переходим к разговору о покаянии. Эта тема, как мы помним, возникла ещё до начала перемен – в устах А.И. Солженицына. С самого начала надежда на очищение общества была связана с религиозным обращением, покаянием, «дорогой, которая ведёт к храму».
На какое-то время, в начале освободительных перемен, слово покаяние (общенациональное покаяние) стало едва ли не лозунгом. Фильм Т. Абуладзе «Покаяние», символически-притчевое повествование о преступлениях прошлого, в центр сюжета поставил разрушение древнего храма и уничтожение его защитников, лучших людей нации. Власть режима (символического «комедианта» Варлама) прямо названа властью сатаны. У «Покаяния» Абуладзе открытый конец: решительного прощания с Варламом так и не происходит. Судебное решение о нём не выносится. Напомню, фильм снят задолго до злополучного «суда над компартией».
Но о покаянии ли – в христианском смысле – шла речь в фильме? Я думаю, речь шла прежде всего о суде, о суде над историей, о «чистосердечном признании» на этом суде – и о возмездии. Помните, что происходит в фильме? Суд над женщиной, которая сама произвела суд над палачом своих родителей и не даёт предать его земле. Подсудимая требует справедливости и возмездия. Исторический приговор уже произнесён – это очевидно из рассказа подсудимой о прошлом. Остаётся его признать. И как бы в своего рода исполнение приговора, кончает с собой подросток, невинный внук дедушки-палача. Вряд ли это можно назвать покаянием в христианском смысле. Это возмездие.
Все верили, и я тоже, что, как только церковь будет реабилитирована, в храмах начнутся богослужения, зазвучит звон колоколов, отгоняющий нечистую силу, – всё сразу изменится. Этого, как мы знаем, не случилось. Во всяком случае, в национальном масштабе этого не случилось. Вероятно, очень многие люди пережили за последние десятилетия и настоящее обращение, и душевную перемену. Но, как ни странно это звучит, дорога к храму, массовое воцерковление не привели нас к национальному покаянию. Может быть, увели ещё дальше от него. Ответом эпохальному фильму Абуладзе стал фильм А. Звягинцева «Левиафан», самое значительное, на мой взгляд, художественное высказывание о новой эпохе. Сюжет его – чудовищная история построения храма на месте дома, бандитски отнятого у его хозяина, история унижения и гибели героев (в отличие от жертв Варлама, отнюдь не «положительных» персонажей). Фильм А. Звягинцева тоже обладает притчевой силой, и это притча о всевластии зла и его агентов – новых Варламов. Вот вам и продолжение темы «дороги к храму». Страшная траектория.
В то время, когда покаяние было общей темой и свидетельства обвинения открывались широкому читателю, обсуждение проходило в той же перспективе суда, что у Т. Абуладзе. Требовалось признать, что прошлое было преступным, и каким-то образом восстановить справедливость. Осудить если не самих палачей, то идеологию, которая к этому привела. Воздать жертвам террора или их детям. При этом обычно ссылались на Нюрнбергский процесс, на пример Германии, принявшей на себя ответственность за содеянное и решившей расплатиться за него. Здесь требуется уточнение: суд над нацизмом изначально не был внутренним делом Германии. Его осуществляли победители. В нашем случае таких победителей не было. Только следующее поколение немцев, лично, непосредственно не «впутанное», словамиГ. Бёлля, в историю нацизма, приняло решение об историческом раскаянии как о собственном добровольном выборе. Германское общество оказалось удивительно солидарно в этом историческом выборе. В германском покаянии были, конечно, и слабые стороны, которые с годами становятся виднее. Но я была бы счастлива, если бы у нас случилось что-то хоть немного похожее на это.
От признания правды о прошлом и готовности платить за него мы сейчас далеки, как никогда за последние 25 лет. Мы дальше от раскаяния, чем когда-нибудь, чем даже в доперестроечное время. Сами факты, за которые можно было бы принести покаяние, запрещаются к оглашению. Архивы становятся недоступными. Уже говорится об уголовном наказании «за фальсификацию истории», за оглашение каких-то фактов, которые будут противоречить официальной, триумфалистской версии истории. Поэтому – в чём каяться? Народу предлагается гордиться своим прошлым – всем и сплошь. Слово «гордость» стало главным словом последних лет. Его пишут даже на упаковках чая и конфет: «Нам есть чем гордиться!», «Сделано в России с гордостью!». В этой гордости предлагается всем слиться и стать едиными, а тех, кто с этим не согласен, считать русофобами и иностранными агентами. Особенно странно, что это сочетается с православной идеологией. Вставание с колен – хорошая вещь, но верующим как будто предлагается опуститься на колени, а то и сделать земной поклон? Это выражение преклонения перед святыней – и покаяния. А гордость?
От неё вроде как отучают верующих? Вроде как, принимая Крещение, человек обещает отречься от сатаны «и всей гордыни его»?
Можно сказать, что сейчас на какое-то широкое, солидарное раскаяние в происшедшем, на суд над ним рассчитывать абсолютно не приходится. Эта возможность пропущена нашей страной, пропущена, на мой взгляд, уже второй раз. Первый раз это было во времена знаменитой «оттепели», когда как будто начали распутывать всё это, но прекратили, не завершив и не осмыслив.
Конечно, решительный поворот страны от надежды на новое к ностальгии по славному прошлому ничуть не отменяет необходимости той работы, которую проделывает Мемориал и такие прекрасные начинания, как «воскрешение имён», «последний адрес». Но заметим, что церковь в них принимает очень мало участия: это дело гражданского, то есть светского общества.
Но, как я говорила, это историческое покаяние, а точнее сказать, раскаяние, которого сейчас невозможно представить, не совсем совпадает с христианским представлением о покаянии или обращении. О нём я и хочу сказать – совсем немного.
Я хочу напомнить о том – собственно христианском – смысле покаяния или обращения, который вам, вероятно, хорошо известен. Покаяние, в отличие от раскаяния, от угрызений совести, обращено не в прошлое, а в будущее.
Обычно, когда думают о покаянии в духовной перспективе, начинают с греческого слова «метанойя» – перемена ума (его и передаёт церковнославянское «покаяние»). Вокруг «перемены ума» строятся разнообразные тонкие и глубокие рассуждения. Но исходный, библейский смысл гораздо проще и прямее. Лучше меня о нём рассказала бы А.И. Шмаина-Великанова, от которой я об этом и узнала. Обратиться – значит просто повернуться, перевести глаза – на то (или на Того), чего (или Кого) по разным причинам ты прежде не видел. Особенно ясен этот смысл в евангельских рассказах (так «каются» или «обращаются» те, кто встречает Христа, – Магдалина, добрый разбойник) и в раннехристианской литературе («Повесть об Иосифе и Асенеф»). Речь идёт не об «уме» и о его «перемене». Это буквально физический жест: человек обернулся в другую сторону: он смотрел на одно – и вдруг обернулся и увидел другое. Прежде, чем он обернулся, его окликнули. Так обыкновенно бывает с покаянием и обращением: инициатива принадлежит не нам. Ожесточение – это отворачивание (как о фараоне сказано, что «сердце его превратилось», то есть отвернулось, а Захарии ангел обещает, что его сын пройдёт, «чтобы вновь обратить сердца отцов к детям»). Речь идёт просто о том, что человек обернулся, а скорбь о своём прошлом – это уже второе. Покаяние или обращение – это сначала изумление и великая, неведомая прежде радость, и уже потом, как у Закхея, желание поправить сделанное. Увидеть нечто такое, что, прежде чем устыдить, восхищает. Любит тебя, обещает любовь и чудо. Слёзы обращения – радостные слёзы. В ранних христианских памятниках покаяние изображают в слезах радости. Это не слёзы стыда, не слёзы чистосердечного признания. У человека теперь есть чем жить, он потрясён, он «как от обморока ожил» – и потому ему кажется совсем не так невыносимо, даже естественно «половину имения моего отдать нищим и, если кого чем обидел, воздать вчетверо», как обещает Закхей (Лк19:8). И больше не кажется невероятным «впредь не грешить» (Ин8:11).
Вот об этом покаянии и может свидетельствовать миру Церковь – о повороте, об обращении взгляда к Христу, к Тому, Кто тебя не осуждает, а наоборот, обещает такое, на что ты и не надеялся. Покаяние, в отличие от раскаяния, расплаты за прошлое, обращено вперёд, в будущее.
И вот здесь, как ни странно, наше положение не безвыходно. В самой теме отношений с прошлым стихийно и заметно сдвигается фокус общего внимания. Речь идёт уже не о «новом Нюрнберге», историческом суде, наказании виновных, а о восстановлении памяти о жертвах, о воскрешении имён. Люди явно что-то увидели. Может быть, они ещё не могут этого внятно выразить, и не в церкви им это показали. Но они увидели, что другой формы исторического покаяния, чем воскрешение памяти жертв, у нас сейчас нет. На ежегодных чтениях имён у Соловецкого камня чувствуется не только скорбь, но и что-то подобное пасхальному свету. Дело не в дороге, которая ведёт в храм, построенный на крови; может быть, и «храм», и «дорогу к нему» поняли слишком буквально. В конце концов, нам было сказано, что вся земля – это храм Отца.
Так вот, покаяние и обращение как поворот, простой поворот к тому, что обещает тебе прощение, милость, будущее – оно остаётся не только возможным, но уже исподволь происходящим в нашей жизни. Идею такого покаяния церковь и может сообщать миру и обществу – в лице своих людей, тех, кто сам – с той или иной силой – пережил что-то подобное. И один из первых знаков этого обращения – то, что человек понимает: нет такой цели, ради которой можно насиловать собственную душу, лучшее в себе.