Солженицын – одно из крупнейших, уникальнейших явлений в области литературы, общественности и даже шире, в области свидетельства о человеке. Как все, я познакомился с ним через первые опубликованные рассказы «Иван Денисович» и «Матрена». И сразу понял, что мы стоим перед явлением совершенно уникальным. С тех пор знакомясь с его творчеством, его изучая, а затем имея незаслуженное счастье быть его сотрудником и в достаточной мере близким человеком, почти другом, в течение двадцати пяти лет, я ни разу не усомнился в своем изначальном убеждении, что Александр Исаевич Солженицын наш самый великий современник. Когда я говорю «наш самый великий современник», я говорю не только о русском народе, но и в плане всемирном. И это мое убеждение, основанное на знакомстве и с творчеством, и с человеком, а также и с тем откликом, который он получил во всем мире.
Я довольно много читал лекций о Солженицыне по всей России от Иркутска до Ставрополя, от Рязани до Калуги и встречался с некоторым непониманием, или, мягче выражаясь, с недопониманием явления Солженицына, которое имеет две причины. Во-первых, публицистика отчасти заслонила его художественное творчество, во-вторых, от него здесь ожидали чего-то, что он дать, или вернее сделать, не мог. Думали, вот вернется Солженицын и каким-то мановением его руки все улучшится, или он скажет такое слово, которое позволит из трудного исторического положения, в котором находилась Россия, легко выйти.
В виде преамбулы я приведу слова моего деда Петра Струве, сказанные накануне 80-летия Толстого. А мы находимся сейчас накануне 80-летия Александра Исаевича Солженицына. Это редкий юбилей в литературе, который он делит с Львом Толстым, с Буниным, оказавшимся в эмиграции. И вот к 80-летию Толстого мой дед, накануне своей первой и единственной встречи с Толстым, писал: «Толстой – существо громадное и страшное, прожившее не одну, а несколько человеческих жизней. И при том таких, каких странно и страшно прожить одному человеку». И надо сказать, что эти слова в гораздо большей степени относятся к Солженицыну. Все-таки Толстой, как мы все знаем, родился в Ясной Поляне и ушел умирать из Ясной Поляны. Это была константа его жизни. В то время как, пожалуй, ни один мировой писатель, во всяком случае в обозреваемом нами отрезке времени, не прожил такое количество человеческих жизней, и притом таких различных и таких страшных. Во-первых, провинциальное детство – Ростов-на-Дону, безотцовщина, нищета. Я посещал Ростов-на-Дону, видел тот дом, который скорее можно назвать халупой, в котором рос Солженицын со своей матерью. До сих пор администрации города Ростова стыдно показывать этот дом, который, слава Богу, сохранился и который должен быть сохранен. Причем провинциальное детство в не совсем русской среде в смысле языковом. Затем комсомольская юность, когда все, приобретенное в раннем воспитании, в частности религиозном, рухнуло в единочасье и заменилось комсомольской верой, как и у многих в те времена. Затем – успешный капитан советской армии, и на гребне военной славы – арест, тюрьма, Лубянка, годы и годы ГУЛага. Казалось бы, достаточно! Но нет, судьба посылает еще ему смертельную болезнь, как раз в последние годы гулажного существования, – раковую опухоль. Длительное пребывание сначала на койке лагерной, затем в ташкентском госпитале. Болезнь роковую, но из которой он выходит невредим. Затем годы и годы, тоже скрытые, скромного учительства сначала в Казахстане, затем в Рязани. И вдруг, в сорокалетнем возрасте, российская и всемирная слава. После славы – долгие годы противостояния, долгие годы преследований. Я помню, я с ним переписывался в начале семидесятых годов, когда ему уже была присуждена Нобелевская премия; у него были разные планы относительно доставки на Запад рукописей. И вдруг он мне пишет, что «странная какая-то у меня болезнь, совершенно непонятная, жуткая чесотка, аллергия». Он не знал, как с ней совладать. Но его удивительный организм, Богом данные сверхчеловеческие силы, позволили эту болезнь одолеть. Но причина ее была в этот раз не органическая, не раковая опухоль, а преступный укол – теперь это подтверждено документами, – который ему тайно сделали в очереди, когда он приезжал в свой родной город, в Ростов-на-Дону, в начале семидесятых годов. Привожу это просто как пример тех рьяных преследований, которым он подвергался. Может быть, человек с менее сильной органической энергией и погиб бы от этого укола, сделанного подосланным «органами» человеком.
А затем, после появления на Западе величайшей книги ХХ века – «Архипелага ГУЛаг», – высылка и двадцать лет изгнания. Это не шутка – двадцать лет изгнания! Правда, провел он их в непрерывной работе, и зная, что этому изгнанию будет когда-то конец.
Тут я позволю себе привести маленькое личное свидетельство и воспоминание. Я вошел в контакт с Александром Исаевичем Солженицыным в 1970-м году, когда получил от него письмо (в качестве сотрудника Парижского русского издательства) напечатать «Август Четырнадцатого». А затем, через три года, он возложил на меня честь и ответственность напечатать на Западе по его сигналу первый том «Архипелага ГУЛаг». Потому естественно, когда его арестовали и выслали, я поехал встречать его в Цюрих. Ну, там была страшная суматоха. Помню, какой славой, в моем восприятии, был приезд его поезда из Франкфурта и то искреннее и непосредственное ликование, которое стояло на всем пути следования этого поезда. Это был один из славных моментов России: Запад приветствовал русского человека, русского писателя. В этой суматошной встрече в Цюрихе к концу дня мы с ним уединились. Я был, правда, единственным русским среди его встречавших (на самом деле, простите, я француз, но могу сойти и за русского). Ну вот таким не совсем русским, но отчасти почти русским, я был единственный в Цюрихе. Мы с ним вечером уединились, он прилег на кровать и говорит: «Я вижу день своего возвращения в Россию». Я думаю: «Ну что ж, устал человек. Чего-то там его воображение несет». А он продолжает: «И я вижу, как и Вы когда-нибудь приедете в Россию». Что еще более странно было, потому что я никогда не воображал, что на своем веку мне удастся побывать в России. Это незабываемо. Вот человек имеет таинственное сокровенное зрение. Он видит. Это то, что отличает поэтов, писателей, творцов. У них свое тайное зрение, которое нам неведомо. Вот он прилег после дикого дня, общения с журналистами, после телевизионных камер и вообще всей муры, и вот видит. И никогда за все эти двадцать лет он ни разу не усомнился в том, что настанет день, когда он вернется в Россию.
Я это привожу как некоторый признак того, что Солженицын – явление уникальное. Именно в этом тайном зрении он и есть настоящий писатель. И все настоящие русские писатели всегда были в этом смысле тайнозрители.
Была у Солженицына одна удивительная детская мечта. В детстве, лет девяти, он мечтал попеременно быть епископом, военачальником и писателем. Ну конечно, мы тоже все мечтали о чем-то в детстве, но наши мечты редко осуществлялись. Удивительно то, что эти три призвания Александр Исаевича осуществились сполна. Конечно, в первую очередь, он писатель. То есть наиболее осуществился он именно в писательском призвании. Это было его призвание с детства. Как раз недавно, буквально на прошлой неделе, он мне подтвердил, что писал, начиная с девяти лет. Правда, прибавил он, «всякую чушь». Но позже, во время войны, до ареста, он уже написал некоторые страницы и даже главы, которые впоследствии могли войти почти нетронутыми в его главнейшее сочинение «Красное колесо».
Солженицын – писатель, я бы сказал, до мозга костей. Но и его призвание военачальника тоже осуществилось. Во-первых тем, что он был успешным капитаном советской армии, проделавшим весь путь от Орла до Восточной Пруссии. Тут его военная карьера, как известно, оборвалась из-за неосторожного письма, в котором он упоминал о Сталине, всего лишь. Но тем не менее, и она продолжилась позже, когда после долгих лет безвестия он предпринял свое «бодание с дубом», как он и назвал свою книгу воспоминаний «Бодался теленок с дубом», когда началось его противостояние власти. Он действительно распланировал, как настоящий стратег, свое противостояние всемогущему государству с голыми руками. Как некогда Давид с Голиафом, встал бывший скромный комсомолец Ростова-на-Дону, капитан советской армии, чуть не умерший в ГУЛаге, и довел это противостояние и в личном плане, и в историческом плане до победного конца.
И, наконец, епископ. Епископом он не стал. Но, несомненно, чем силен Солженицын, и в этом я глубоко убежден, это в том, что его творчество наделено – именно творчество, я не говорю о публицистике, публицистика всегда имеет относительное значение, – пророческим значением. Когда я говорю о пророческом значении, я хочу сказать, что он в своем творчестве был голосом Божьим. У нас часто суженное понятие о пророке. Нам кажется что пророк это тот, кто предсказывает будущее. В том, что касалось его личной судьбы, и это наличествовало в нем. Вот, скажем, пророчество о себе, сказанное мне в цюрихской комнате, исполнилось. Но это лишь самая, как бы сказать, сниженная часть пророческого служения. Пророческое служение, на самом деле, это когда человек делается инструментом Всевышнего. В этом смысле Солженицына можно сравнить с Достоевским. Возьмите публицистику Достоевского. В значительной мере она уже устарела, она уже не носит пророческого характера. Константинополь мы не взяли, сами позорно провалились, никакой миссии по отношению к Западу не выполнили и т.д. А тем не менее, Достоевский в своем литературном творчестве – голос Божий. И этот голос Божий прозвучал на всю вселенную.
Если спросить любого человека на Западе, кто наибольший писатель современности, то он почти во всех случаях скажет – Достоевский. Именно потому, что Достоевский не просто писатель, не просто литератор, пожалуй, меньше всего литератор, а именно художник, через которого Бог говорит людям. И в этом смысле Солженицын с ним схож, хотя и не обладает философской глубиной Достоевского и той художественной силой, что роднит Достоевского с греческими трагиками. Он всего лишь бывший комсомолец, капитан советской армии. Но он продолжает то пророческое служение, которое свойственно русской литературе, начиная с Пушкина. Я позволю себе напомнить определение Пушкиным пророческого служения, потому что оно как раз Солженицыну подходит как нельзя лучше:
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
Восстань, пророк,
И виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
«Как труп в пустыне я лежал», – это относится к Солженицыну в те дни, когда он, умирая от рака, познал самого себя, познал законы вселенной и смысл того праздника, что мы сегодня празднуем – Воздвижение Креста, восхождение через уничижение и страдание. Действительно, он лежал как труп. И в этот момент он познал, что такое счастье. Однажды он мне сказал, что никогда не был столь счастливым, как в эти моменты умирания на гулажной койке от раковой опухоли.
Вспомним начало Пушкинского стихотворения о пророке: «И вырвал грешный мой язык, и празднословный, и лукавый». С Солженицыным это действительно и произошло. У него был вырван грешный и празднословный язык, и ему открылся основной закон вселенной, который требует прохождения через муки, и через муки крестные, для восхождения и для воскресения.
Чтобы иллюстрировать это мое положение, вспомним все его творчество. Кто его герои? Иван Денисович, который преодолевает все трудности ГУЛага, не погибая ни духовно, ни физически. Матрена – жертва за грехи общества, за грехи семьи. Когда я встречался с Ахматовой, Ахматова сказала: «Когда я прочла «Ивана Денисовича», я сказала – это должны прочесть все сто миллионов! А когда я читала «Матренин двор», я плакала. А я редко плачу!» И эти два образа, они и возникли из этого глубочайшего опыта уничижения, за которым следует иногда ярко, иногда тайно, но победа.
Возьмем «Раковый корпус». Это двойное прохождение зэка, сначала через смертельные лагеря, но этого было недостаточно, так как это было еще только общественное зло, затем через раковую болезнь, и несмотря на это – воскрешение к жизни. И вдруг, в конце это удивительное лицезрение изначальной добротности творения, райское видение творения после умирания. Такого еще не было в литературе, разве что в поэзии. И выражено это с удивительной глубиной и подлинностью.
Или возьмем «В круге первом». Это политический детективный роман, описание первого круга шарашки. Но, может быть, самые удивительные страницы, те, за которые это произведение останется в мировой литературе, это вхождение в тюрьму бывшего посла, крупного советского дипломата, которого посылают в Париж. Советскому дипломату быть посланным в Париж – это высшая точка карьеры, но Совести ради он избирает правду и совлекается со всех своих регалий, со всего своего престижа, со всей своей власти (зовут его Володин, что и есть семантический символ власти), и в этом обнищании, в этом уничижении Лубянки обретает самого себя и смысл жизни. Вот уничижения в такой обнаженной степени еще не было в литературе. Разве что у Шекспира, у Софокла. У Шекспира «Король Лир», «Ричард Второй». «Блаженны развенчанные цари» и т.д. Призывая эти имена, я не ставлю, несомненно, в полное равенство Солженицына с Шекспиром и с Софоклом, но тем не менее я глубоко убежден, что в этом и есть освобождающее слово Солженицына, которое соответствует глубочайшему мировому закону Христа. И также я убежден, что несмотря на превратности судьбы, несмотря на все политические страсти, приятия или неприятия, творчество Солженицына перейдет века.
Я уже назвал «Архипелаг» книгой века. Я сейчас вернусь к литературному аспекту Солженицына. Он принадлежит к тем писателям, которые не повторяют раз и навсегда одну и ту же вещь. Были повести, затем два романа, отображающие единый опыт. Есть писатели, которые сами себя повторяют. Нет, Солженицыну нужно было создать новую форму повествования.
«Архипелаг ГУЛаг», с литературной точки зрения, это художественное исследование. Такого тоже еще не было. Это исследование, причем не историческое, а основанное на устном творчестве, – форма, возвращающая нас к временам летописей. И «Архипелаг ГУЛаг» поразительнейшее произведение устного творчества народа, претворенного одним человеком, здесь через двести, триста свидетелей говорит голос народа. В этом смысле «Архипелаг ГУЛаг» и в литературном отношении произведение уникальное.
Мы на Западе, во всяком случае русские эмигранты и их потомки, всегда все знали о том, что происходит в России, знали о ГУЛаге почти все чуть не с самого его возникновения. Но Запад не хотел верить русской эмиграции. Не хотел верить он и тем свидетельствам, которые просачивались из России. А вот в солженицынское слово он поверил. Почему? Ведь Запад не верил даже свидетелям, пострадавшим, иной раз познавшим одновременно и немецкие лагеря и советские, а Солженицыну поверил. По двум причинам. Поверил он потому, что Солженицын обладал необычайной словесной художественной силой, обладал редкой способностью овладевать множественностью, способностью организовать множество голосов в единое целое. И наконец, он ему поверил, конечно, не только как свидетелю, но еще и как такому свидетелю, который пройдя через опыт ГУЛага, сумел как-то внутренне этот опыт преодолеть и преобразить.
После «Архипелага ГУЛага» писатель мог бы и отдохнуть. Но нет. Изгнанный, и изгнанием одновременно вознесенный, но и обкрадываемый – такому человеку, месившему русскую землю на военных проселках и на гулажных работах, вдруг оказаться в безвоздушном пространстве было тяжелее, чем кому-либо другому, – Солженицын принимается за совершенно новое произведение, теперь вылившееся в десятитомное художественное исследование о том, что случилось с Россией в 1917 году. Огромное задание, огромный замысел, который отчасти его и придавил, но которому он посвятил все часы своего пребывания на Западе. Его не так легко прочесть, это требует и времени, и уровня у читателя. Как-то я его спросил – не преувеличиваете ли Вы уровень ваших читателей? Тем не менее, со временем это произведение войдет в русское сознание и в русскую литературу, потому что в нем сосредоточилась одна черта, о которой я еще не упоминал, но которая мне кажется тоже основной у Солженицына, а именно геройское освещение человека. Баратынский сказал: «Две области сияния и тьмы исследовать равно стремимся мы». Тьма была, но извне. Сила Солженицына в том, что в этой тьме он выделил, изобразил, в каком-то смысле прославил того, кто этой тьме умел сопротивляться, кто эту тьму сумел преодолеть. Такого геройского освещения человека, но подлинного, неходульного, как это было в заказной советской литературе, после, пожалуй, Толстого, у нас в литературе не было.
Вот я несколько, быть может, бегло отметил то, что, мне кажется, войдет в историю русской не только литературы, но и русского духа, и это заслуживает не только Нобелевской премии, но и всероссийского признания Солженицына как уникального явления.
Полный текст выступления вы можете прочесть здесь.