Письменный стол Бориса Пастернака в Переделкино идеально чист и пуст. Таким его оставлял хозяин каждый вечер после трудового дня, убрав внутрь все написанное, бумагу и прочее, – в ожидании следующего утра. Так и кажется, что в этот воскресный вечер мы застали просто небольшую передышку и завтра Борис Леонидович снова войдет и сядет за свой стол.
В Музее Бориса Леонидовича Пастернака в Переделкино замечательные экскурсоводы. Такое впечатление, что все замечательные. Мы приехали большой компанией, и две женщины, поделив нас на две группы, ведут рассказ одновременно. До этого здесь были наши друзья и знакомые, и для всех, кто побывал в музее, погружение в атмосферу времени и в творчество большого художника – состоялось.
Борис Леонидович Пастернак попал в Переделкино в 1936 году в момент своей наивысшей славы. На вершину советского Олимпа его буквально вытолкнули – рассказала наш экскурсовод Анна. И вот положенная награда: после своей коммунальной московской квартиры поэт оказывается в большом отдельном доме – бывшей усадьбе Самариных, на природе, в тишине и покое. Он надеется, что в Переделкино приедут и его родители, о возвращении которых из-за границы он мечтает. Но…
Действительность далеко не так прекрасна. Переделкинские дачи строятся в буквальном смысле на костях – на месте разоренного кладбища, так что обитатели поселяются среди оставшихся неразоренными могил, и вряд ли им спокойно спится и легко пишется. Родители решают не возвращаться. А в стране бушует сталинский террор. На глазах у Пастернака арестовывают его соседа и друга, писателя Бориса Пильняка. Вот как описывает арест опального писателя, автора «Повести непогашенной луны» (в герое которой современники узнавали Фрунзе, а в обстоятельствах его гибели на операционном столе – черты реального преступления, санкционированного самим Сталиным) исследователь Виталий Шенталинский:
«Дача Пильняка сохранилась до сих пор, она в самом центре Переделкина. В доме по соседству жил тогда другой Борис, Пастернак, бок о бок, калитка между ними вообще не запиралась. И в этот день – 28 октября – Пастернак заходил, поздравил Пильняков – их сыну исполнилось три года. Было уже поздно и темно, когда возле дома остановилась машина. Явился знакомый чекист, почему-то весь в белом, несмотря на осень. С приглашением к наркому Ежову:
– Николай Иванович срочно просит Вас к себе. Ненадолго. Часика через два будете дома…
А ночью ввалилась целая толпа…» [1].
Домой Пильняк не вернулся, после шести месяцев мучительного следствия был расстрелян как японский шпион – что выяснилось впервые лишь в 1990-е годы.
Этот эпизод хорошо передает атмосферу времени. Лучшие представители художественной интеллигенции, рискнув написать правду (в повести Пильняка в уста одного из героев вложены, например, такие слова: «Не нам с тобой говорить о жернове революции. Историческое колесо – к сожалению, я полагаю, – в очень большой мере движется смертью и кровью, – особенно колесо революции»), тут же каялись, клялись в верности советской власти и старались дружить с ее представителями. Однако это никого не спасало, в умах и сердцах царил страх. Тот же Пильняк, согласно воспоминаниям современника, говорил в узком кругу: «В стране нет ни одного мыслящего взрослого человека, который не задумывался бы о том, что его могут расстрелять» [2].
Не мог не задумываться, наверное, и Пастернак. И все же в те же 1930-е годы – осмеливался встречаться с иностранными писателями и журналистами, рискнул подписать некролог Андрея Белого, не пустить на порог своего переделкинского дома людей, требовавших подписать письма о расстреле Тухачевского и прочих изменников родины.
Мы переходим из комнаты в комнату уже другого дома, в который Борис Пастернак переселился в 1939 году и куда вернулся после эвакуации (именно здесь поместился его мемориальный музей). Здесь написан «Доктор Живаго» – роман-эпопея, главное дело жизни Пастернака, здесь развернулась драма с получением и вынужденным отказом от Нобелевской премии, здесь он и умер в 1960 году.
«Непосредственная работа над книгой (зима 1945‑1946 гг.) началась в атмосфере быстро развеявшихся общественных надежд и литературного безвременья. Смерть отца, арест любимой женщины, смерть Сталина, инфаркт, возвращение советских каторжан, известия о гибели давно расстрелянных – все это поместилось в десятилетие работы над романом» [3].
Замысел был грандиозен и необычен для самого автора: не лирика, не роман, а грандиозная «личная эпопея» в прозе и отчасти стихах, историческая летопись, философский трактат, любовная драма. «Я хочу написать прозу о всей нашей жизни от Блока до нынешней войны, по возможности в 10‑12 главах, не больше», – писал Пастернак Н.Я. Мандельштам в письме от 26 января 1946 года.
Борис Пастернак видел свой труд как нечто, словно бы не им самим задуманное и исполненное. По завершении работы он напишет: «Окончен труд, завещанный от Бога…» – прямая цитата из монолога Пимена-летописца в «Борисе Годунове».
Этот труд при жизни автора не был принят и даже просто прочитан широким читателем на родине. Стоя в кабинете Пастернака, мы слушаем историю издания его «Доктора» – отнюдь не в СССР (хотя поначалу именно на это были надежды). Он хотел, чтобы даже самый простой человек смог «взахлеб» читать его книгу и потому писал так стилистически просто. Он ждал любого, каждого отклика реального читателя и отвечал на все до единого письма, приходившие в Переделкино. В книжном шкафу – почти никаких книг, только Библия с собственноручными пометами Бориса Леонидовича и еще с десяток томов, но пара полок заполнена зарубежными переводами «Доктора» (в первый же год после публикации книга вышла на двадцати семи языках, включая экзотические типа бенгальского – но только не по-русски) и книгами-подарками от читателей.
Но гораздо чаще газетные публикации доносили другие голоса: «Я Пастернака не читал, но осуждаю…». Обессмертил свое имя секретарь ЦК ВЛКСМ В. Семичастный, в своей речи на Пленуме в 1958 г. сравнивший ПастернакА (как он произнес его фамилию) со свиньей, которая «не гадит там, где кушает» – в отличие, конечно, от нобелевского лауреата.
Борис Леонидович тяжело переживал травлю. Когда в один из первых дней кампании кто-то из близких дозвонился до него и Пастернак снял трубку, звонивший не мог его узнать и вообще не понял, что это человеческий голос, рассказывает наш экскурсовод. Особенно мучительным было предательство друзей, коллег-писателей. С ним перестали здороваться, исключили из Союза писателей, из всех редакций пришли отказы. Широко известно письмо-разбор редколлегии «Нового мира» (К. Федин, К. Симонов и др.): «Дух Вашего романа – дух неприятия социалистической революции. Пафос Вашего романа – пафос утверждения, что Октябрьская революция, гражданская война и связанные с ними последующие социальные перемены не принесли народу ничего, кроме страданий, а русскую интеллигенцию уничтожили или физически или морально. Встающая со страниц романа система взглядов на прошлое нашей страны... сводится к тому, что Октябрьская революция была ошибкой, участие в ней той части интеллигенции, которая ее поддерживала, было непоправимой бедой, а все происшедшее после нее – злом» (сентябрь 1956 г.).
Конечно, не все так просто. Большой художник и мыслитель, Пастернак едва ли предпринял свой грандиозный труд ради политической оценки революции. Его главный герой чужд произошедшему, но не потому, что по своим взглядам он «антисоветчик». Он просто – как и автор – не мыслит в такой плоскости. «Загадка жизни, загадка смерти, прелесть гения, прелесть обнажения, это пожалуйста, это мы понимали. А мелкие мировые дрязги, вроде перекройки земного шара, это извините, увольте, это не по нашей части», – восклицает Лара у гроба Юрия. И все-таки Живаго не может не думать о том, что происходит вокруг него, во что он, чаще всего против воли, вовлечен, от чего он бежит и убежать не может.
Февральские события представлены в романе как явление космическое и радостное. Живаго говорит Ларе: «Вы подумайте, какое сейчас время! И мы с вами живем в эти дни! Ведь только раз в вечность случается такая небывальщина. Подумайте: со всей России сорвало крышу, и мы всем народом очутились под открытым небом. И некому за нами подглядывать. Свобода! Настоящая, не на словах и в требованиях, а с неба свалившаяся, сверх ожидания. Свобода по нечаянности, по недоразумению. Вчера я ночной митинг наблюдал. Поразительное зрелище. Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла? "Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования"» (ч. 5, гл. 8).
Но пока звезды и деревья беседуют, а ночные цветы философствуют, с людьми начинает происходить страшное. С самого начала, еще до Октября, в события вторгается крайнее зло – как будто помимо человеческой воли. Пример тому – сцена зверского убийства комиссара Гинца, как бы случайного, почти беззлобного. «Оголец у меня один из головы нейдет, огольца одного я стукнул, забыть не могу, – говорит впоследствии убийца Гинца. – За что я парнишку погубил? Рассмешил, уморил он меня. Со смеху застрелил, сдуру» (часть 5, гл.10).
В стихотворении «Русская революция» (1918, опубликовано впервые в 1989 г.) Пастернак передает свои непосредственные ощущения от февраля‑марта. Автор еще надеется, что «эта, изо всех великих революций Светлейшая, не станет крови лить». Но «Социализму Христа» не суждено продолжения, потому что уже мчится с чужбины в Россию пломбированный вагон и в нем тот, кому ничего и никого на родине не жаль, со словами: «Мы у себя, эй жги, здесь Русь, да будет стерта!...».
И все же поначалу Юрий Живаго приветствует октябрьские события, восхищается дерзостью революционных декретов, их новаторским радикализмом. Ему предстоит долгий путь, из голодной Москвы в уральский Юрятин (прототипом была Пермь), он станет свидетелем и прямым участником революционных и послереволюционных катаклизмов, прежде чем избавится от иллюзий: «Настала зима, какую именно предсказывали. Она еще не так пугала, как две, наступившие вслед за нею, но была уже из их породы, темная, голодная и холодная, вся в ломке привычного и перестройке всех основ существования, вся в нечеловеческих усилиях уцепиться за ускользающую жизнь» (ч. 6, гл. 9).
Дерзость новых декретов оборачивается их полным отрывом от жизни. Нет давно ни крестьянства, ни спрятанного у него зерна, а приказы все требуют его реквизировать и грозят непонятно кому всякими карами за ослушание. И повсюду озверение и смерть.
Война захватывает всех, делая всех причастными, виновными в крови и убийстве. Находясь в лесу в плену у партизан, Живаго не может не стрелять вместе со всеми, хотя все его симпатии – на стороне противника: «Все его сочувствие было на стороне героически гибнувших детей. Он от души желал им удачи. Это были отпрыски семейств, вероятно, близких ему по духу, его воспитания, его нравственного склада, его понятий» (часть 10, гл .4).
Склонившись над телом юноши, им, как он думает, застреленного, Живаго с тоской спрашивает себя, зачем же он убил его. Эта сцена представляется одной из ключевых для уяснения отношения автора к революции и последовавшей за ней Гражданской войне. Юрий обнаруживает, что и у убитого телефониста-партизана, и юноши-белогвардейца на шее – один и тот же, надетый чьими-то любящими руками, 90-й псалом. Для юноши псалом действительно становится спасением: доктор видит, что его пуля отскочила от ладанки, лишь несильно контузив молодого человека. Он довершает спасение тем, что выхаживает раненого и отпускает на свободу.
Если к одному и тому же Богу одними и теми же словами мольбы и надежды обращаются обе противоборствующие стороны, как бессмысленно их противоборство! Красное колесо, начавшее свой бег в феврале 1917-го, продолжает катиться по земле, увлекая за собой всех и вся. Оказывается на чужбине жена Юрия Живаго Тоня, погибает в лагере Лара, от сердечного приступа в трамвайной духоте умирает Юрий Живаго. Да и сам автор, переделкинский дачник, безмятежному быту которого многие завидовали, становится в один ряд со своими трагическими героями. Нерасстрелянный и несидевший счастливчик, он в полной мере испытает на себе всю тяжесть советской пропагандистской машины и погибнет, затравленный за книгу, принесшую мировую славу ему и его стране.
Что ж посмел я намаракать,
Пакостник я и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей [4].
И все же. Есть деталь, о которой экскурсоводы Переделкинского музея, видимо, не торопятся сообщать всем и каждому, но были рады, что мы о ней знали. Умер Борис Леонидович причащенным.
Кто может остановить Красное колесо и спасти от смерти? Один Всевышний, Сильный, один Господь. Одно усилие Воскресенья.
Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
Заслышав слух весенний,
Что только-только распогодь,
Смерть можно будет побороть
Усильем Воскресенья [5].
Текст Ольги Сушковой
Фото Олега Миляева
[1] Шенталинский В. Рабы свободы. М.: Прогресс-Плеяда, 2009, с. 393.
[2] Там же, с. 405.
[3] Сухих И. Живаго жизнь: стихи и стихии (1945-1955. «Доктор Живаго» Б. Пастернака) / «Звезда», 2001, №4.
[4] Из стихотворения «Нобелевская премия».
[5] Из стихотворения «На Страстной», ч. 17 (Стихи Юрия Живаго).