«Да, мы вновь не отводим от смерти лица, принимаем голодный и медленный бой…»

08 сентября 2011
8 сентября исполняется ровно 70 лет с того дня, как солдаты группы «Север» захватили город Шлиссельбург (Петрокрепость) и началась длившаяся 872 дня блокада города Ленинграда.

8 сентября исполняется ровно 70 лет с того дня, как солдаты группы «Север» захватили город Шлиссельбург (Петрокрепость) и началась длившаяся 872 дня блокада города Ленинграда.

Все меньше остается людей, которые помнят это страшное время, все ценнее для нас их воспоминания. Мы предлагаем вниманию читателей фрагменты мемуарных заметок Зои Ивановны Афтений-Одеговой, записанные ее дочерью Марией Чобану, членом Свято-Паисьевского малого православного братства.

Летом 1941 года Зоя Одегова закончила среднюю школу, поступила на литературное отделение педагогического института им. Герцена и... «учеба» ее началась с рытья окопов. Ей вместе с семьей довелось пережить в Ленинграде первую, самую страшную блокадную зиму, и только в марте 1942 года она была вместе с институтом эвакуирована в Кисловодск.

На Кавказе Зое Ивановне пришлось полгода прожить в оккупации. Из Кисловодска не успел эвакуироваться Ленинградский мединститут, и девушка в него поступила. После войны Сталин не разрешил учебному заведению, побывавшему «под немцами», вернуться в Ленинград – в 1945 году всех профессоров и студентов отправили в Кишинев. В Молдавии Зоя Ивановна вышла замуж, родила двух дочерей, всю жизнь работала врачом. Сейчас Зое Ивановне 87 лет. Ее любимые авторы Евфросиния Керсновская и Лидия Чуковская. Как и многие люди в ее возрасте, она живет воспоминаниями и отлично помнит это тяжелое военное и послевоенное время.

 

Блокада

День 22 июня 1941 года начался обычно, ничем не угрожая. Утро было теплое, приветливое, солнечное. Накануне, 21-го июня, я слушала в Малом оперном театре «Кармен» – пригласил меня сосед, дядя Петя. Молодых офицеров «образовывали» необходимостью посещения театров, он пригласил меня. От оперы я была в восторге!

Ранним утром 22-го июня я была на Варшавском вокзале. Мы, выпускники одного класса поехали в Шувалово вручать нашему любимому классному руководителю Юхану Юрьевичу Гималайнену (финну) подарок – карманные серебряные часы, правда, без цепочки – не хватило денег, но с выгравированной дарственной надписью. Жил он очень стесненно, в частном доме. Посидели у него на веранде, побеседовали, вручили подарок, поблагодарили за терпение и труд, за заботу о нас. Он как будто чувствовал или понимал напряженность того времени, пожалел нас, сказав, что школу мы закончили в «плохой» год. Спрашивал, кто куда хочет поступать. Мальчишки дружно рявкнули: «В армию!». Меня он любил и отличал, сказал мне твёрдо: «Зоя, Зойка, Зоище! Твоё место в мединституте. Будешь медиком и никем больше!» Тепло попрощались. Домой ехали в полупустом вагоне, смеялись, пели, планировали летний отдых и дальнейшие встречи.

Когда, приехав, вышли из вагона, увидели большую толпу людей возле радиорупора. Тяжело и страшно падали слова Молотова: «Германия без объявления войны напала на Советский Союз. Войска её перешли границу и вторглись на нашу территорию!» Мы были потрясены: «Как, когда, почему?! У нас же мир с Германией! Что теперь будет?» Разлетелись мы по домам растерянные, ошеломленные, расстроенные. По улицам города уже шли строем военные и гражданские добровольцы. Больше мы никогда не встречались.

Дома меня ждал гвалт и расстроенные лица родных. Мой двенадцатилетний сводный брат – Виля (от Владимир Ильич Ленин) – носился по квартире с боевым кличем! Он пойдёт "в конницу Буденного и будет, как Чапаев, мчаться на коне!!!" Тётя Анетта плакала и кляла Гитлера, Сталина, не знаю кого больше. Сталина она яростно ругала за всё: что погубил свою армию, выбил комсостав, уничтожил тысячи людей – троцкистов, зиновьевцев, левых, правых «врагов народа», разорил деревню. Он сам первый и главный враг своего народа. Я её слушала и думала: «Это в ней говорит обида за дядю Юкку. Она понимает, что его больше никогда не увидит». Юкку – это по-эстонски. По-русски Иван Александрович Саарт. До 1937 года – комендант города Кронштадта, следователь военной прокуратуры, с 23 февраля 1937 года – "участник троцкистского" (или не помню какого) заговора. Так и вышло. Всех политических заключенных «Севлагеря», где он отбывал 5 лет, зимой 1942 года расстреляли, не успев эвакуировать. Мама моя – Линда Юрьевна – тоже была расстроена: и из-за горя тёти Анетты, и от того, что «батя» (мой отчим Кучин Алексей Ильич) уже не сможет летом вернуться с Таймыра. Застрянет там вместе с экспедицией на Хатанге от Главсевморпути.

Наша бабушка (эстонка Елизавета Яновна) слушала, слушала нас, да и воскликнула:«Rahvas – люди! А ну-ка бегом все в магазин. Берите деньги, авоськи, надо запастись продуктами!» Она была права. Едва мы успели взять по одному килограмму сахара, хлеба, крупы, макарон, соли и спичек, как всё исчезло с прилавков и витрин! И назавтра мы получили хлебные и продуктовые карточки.

Война сразу вступила в законную силу и заявила о своих правах. В первый же день было приказано затемнить окна, заклеить стекла полосками бумаги крест-накрест, чтоб не лопались во время бомбёжки.

Окна мы затемнили. Милиционеры бросали камни и даже стреляли в плохо затемненные окна. Началась шпиономания. То здесь, то там останавливали и проверяли подозрительных людей. С первых же дней установили дежурство на чердаках. Там были расставлены ёмкости с водой и ящики с песком, щипцы для тушения зажигательных бомб. Ну а против фугасных – только: «Господи, пронеси!». Помню, когда во время первой тревоги посыпались зажигательные бомбы,  моей мыслью было: «Вот это да! Как в кино!»

Войну мы встретили в семье из шести человек. Я, мама, бабушка, тётя Анетта, её дочь, моя двоюродная сестра Неля и мой сводный брат Виля. После ареста дяди Юкку в 1937 году его семью выслали из Кронштадта на Урал, в Бузулук. С ними поехала и наша бабушка. В 1939-40 годах стали кое-кого выпускать, и моя мама выхлопотала сестру с матерью из ссылки.

Лето 1941-го было жарким как никогда. Почти до середины августа купались в Финском заливе; наработаемся, накопаемся и идём купаться. Но вот, 15-го августа я получила повестку из деканата Педагогического института им. Герцена, куда поступила на литературное отделение, срочно явиться, но не на занятия, а на окопы. Указано было взять с собой ложку, миску, кружку, полотенце, мыло и т.д. Повезли нас в Колпино рыть окопы и ставить «надолбы» против танков. Кормили американской чечевицей и кокосовым маслом. Ночевали мы в спортивном зале одной из школ. Да, надо сказать, что студенты чувствовали себя на окопах героями. Когда мы копали, орудуя ломами и лопатами, над нами неоднократно пролетали немецкие самолеты, нас они не бомбили, их цель была Ленинград. Нам командовали: «Воздух!», и мы ложились на землю. В этот момент я подкладывала под себя левую руку, чтоб не дай Бог её не оторвало. Ведь на ней были мои первые часики, подаренные родными к окончанию школы с отличием.

В начале сентября пришел приказ – отступать. Двинулись и мы, вместе с нашей отступающей армией. Вот это было ужасно! Солдаты шли молча, опустив головы, ни с кем не разговаривали, в глаза никому не смотрели. Мы шли, а нас обгоняли низко летящие бомбардировщики. Они летели спокойно, уверенно, равнодушно несли нам разрушение и смерть. Мы были, по их «просвещенному» мнению, недочеловеки. Далеко впереди мы видели огонь, дым, разрывы, обрушивающиеся дома, но всё равно мы шли вперед, домой, ведь больше возвращаться нам было некуда. Тяжело было привыкнуть к бомбардировкам, артобстрелам, но основным убийцей стал страшный голод.

Так началась блокада города! В июле 1941-го был приказ «всех детей от 6 до 14 лет вывезти из города в тыл». Детей собрали, родители сшили им рюкзачки, снабженные всем необходимым. Их собрали и вывезли. Куда? Навстречу немцам. Поняв свою ошибку, срочно телеграфировали SOS: «Скорее спасайте своих детей!» Родители, в том числе, и моя мама, помчались, где поездом, где по шпалам пешком, собирать детей. Наши Неля и Виля, разминувшись с мамой, пришли сами, голодные и загорелые. Мы все: я, мама, бабушка, тётя Анетта были и рады, и не рады их возвращению. Ведь впереди ничего хорошего не предвиделось.

Если до 9 сентября зенитные батареи не пропускали в город ни одного «воздушного бандита», то после начались варварские бомбардировки города, видно, немцы увеличили свои воздушные силы. Артиллерийские обстрелы стали продолжительней и яростней. Нам везло. Немецкая артиллерия дальше Среднего проспекта не била, а мы жили много дальше, у самого залива. С моря же нас защищал Кронштадт, который немцы взять не могли. Конечно, если бы Кронштадт был взят, то от Васильевского острова не осталось бы и следа.

По вечерам, в час заката при ясной погоде, город был хорошо виден – это было чудо! Из слегка колеблющейся воды Финского залива возникал прекрасный город, с несколькими шпилями башен и позолоченным, сверкающим в лучах заходящего солнца куполом Морского собора. Любуясь им, я вспоминала стихи Николая Гумилева: «В час вечерний, в час заката каравеллою крылатой проплывает Петроград…». Стихи эти, как и сам Гумилев, были запрещены на много лет, но люди все равно всё знали и не забывали (конечно, те, кто хотел знать и не забывать)…

А блокада сжимала город железным кольцом, и чем дальше, тем меньше становились нормы продуктов и хлеба. С октября рабочая карточка стала 250 грамм, а служащая, иждивенческая и детская – 125 грамм в день. Коммерческие магазины закрыли, торговля стала «меновая» или «чёрного рынка». Блага цивилизации как-то сразу исчезли: не включилось отопление, не стало электричества, прекратилось водоснабжение, перестала действовать канализация. Зима в этом страшном году началась рано – в середине ноября снег уже лежал плотно и не таял.

Одним из мучений этого времени были походы за водой. Ходили на залив, там, к счастью, вода была пресной. Ходили втроём: я, Неля и Виля. Брали с собой санки, ведро с крышкой, бельевой бак с крышкой. В подъезде нас ждала мама с бидоном. Разливали воду и поднимали на пятый этаж, к себе. Так же поднимали дрова, угля у нас не было. Дрова мы заготовили, распилили, накололи ещё с осени. Опасность представляли ступени второго и третьего этажей. Здесь жили обессилевшие люди. Они выливали ведра с помоями и нечистотами прямо на лестницу. Это всё вмерзало в ступени, и приходилось идти очень осторожно, чтоб не упасть. Выше четвертого этажа никто не жил: кто умер, кто успел эвакуироваться, и ступени были не запачканы.

Печку мы растапливали лучинами и книгами дяди Юкку. У него была большая библиотека трудов Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Топили трудами Сталина, остальных жалели. На конфорку ставили огромный 3.5-литровый чайник, медный, с большой прямой боковой ручкой. Я такого больше нигде не видела. Его вывезла ещё в молодости наша бабушка Елизавета из Эстонии. Пили ячменный или желудевый кофе из бабушкиных запасов, без сахара. Пили пол-литровыми кружками, потом сидели, пыхтя и задыхаясь. Затем начинались походы – за водой на залив, за дровами в сарай. Хлеб же обычно выкупали с утра, пораньше. Хлеба нам полагалось по 125 грамм, т.е. 750 грамм на шестерых. Хлеб дома делили на весах, честно. Ели его не сразу. Резали на кусочки, слегка солили, чтоб не сразу съесть, сушили сухарики. Каждый свой, на плите – никогда не брали друг у друга и не путали.

Силы у меня ещё были. Я ходила в институт им. Герцена два-три, а то и четыре раза в неделю. Даже сдала зимнюю сессию: немецкий, латынь, древнегреческий эпос и русский фольклор. По последнему предмету умудрилась получить тройку, хоть и серьезно готовилась. В институт шла обычно по «косой» линии, пересекала Малый, Средний, Большой проспекты, выходила на набережную, спускалась на Неву, переходила её – и на Мойку, в мой педагогический. По Неве нужно было идти осторожно – она вся пестрела прорубями, которые быстро схватывались льдом. Мороз был 35-40 градусов. А воду людям надо было где-то брать. Не раз попадала в объявленную тревогу или артобстрел. Тогда милиция загоняла нас, прохожих, в убежища или подъезды. После очередного отбоя спустилась на Неву, на лёд, а там на снегу пятна и подмерзающие лужицы крови. Люди в белых халатах загружают в санитарные машины убитых и раненых. С мыслями: «А ведь это могла быть я», шла дальше.

Голод валил с ног и студентов, и профессоров. Однажды наш преподаватель по русскому фольклору упал в голодный обморок прямо возле кафедры. Помогли подняться, напоили теплой водой, и он поплелся домой. Как-то нас заставили выносить трупы умерших иногородних студентов, живших в бомбоубежище. Бедные ребята! Лучше бы они пошли в отряды самообороны, может, не умерли бы такой страшной смертью. Трупы эти были ужасны, куда страшнее «учебного» скелета. Да и что может быть страшнее: скелет, обтянутый какой-то серой кожей, в заношенной, местами прожженной одежде. Годы и годы прошли с тех пор, а мне до сих пор больно их вспоминать. Выносили мы вчетвером по одному человеку, носилками, т.к. были сами крайне измождены. Смерть повсюду косила своей страшной косой голода. Трупы стали частью блокадного пейзажа.

Утром идешь – стоит, опираясь на стену, страшный, исхудавший дистрофик, идешь назад – он уже лежит мертвый и обязательно без валенок. Сначала умирали больные, ослабленные люди, затем мужчины, потом дети, позже женщины. Они держались дольше всех, наверное, потому, что на них лежали заботы и боль за детей, за воюющего мужа, больных родных, упорное желание их спасти! А как хоронили…  Люди забыли, что такое гробы, музыка, прощание близких. Трупы были на улице в снегу, в парадных подъездах и в вымерзших квартирах. Смерть настигала везде: и дома, и по дороге в магазин или на работу. Иногда умирающий человек просто выходил из дому в надежде на чью-то помощь… Умерших плотно заворачивали в одеяло, простыню или покрывало, кто во что мог. Иногда обвязывали лентами, вкладывали бумажные цветы. Везли на санках, чаще сдвоенных, на Смоленское, Митрофановское, Серафимовское или Волковское кладбища. У кого не было сил хоронить или нечем заплатить за копку могилы, оставляли своих умерших у ворот кладбища, с вложенными записками с паспортными данными. А позже, в апреле-мае 1942 года откуда-то появились довольно крепкие девчата. Они заходили в пустующие квартиры и обнаруженных там покойников выносили на носилках, а иногда просто грубо волокли за ноги, головой о ступени. Было и такое! Встречались и случаи людоедства. К нам иногда заходил наш участковый Егоров – так он рассказывал, что однажды нашел человеческую голову и, «ничтоже сумнящеся», перебросил её на соседний участок!

Голод, жестокий, разрушающий личность, лишал людей доброты, человечности, лишал воли. Если б в ту зиму мне кто-нибудь сказал, что я доживу до восьмидесяти с лишним лет, что у меня будет семья, любимый муж, дети и даже внучки – я бы этому ни за что не поверила. Но, как и все, верила, что город, как тяжелораненный боец, восстанет, восстановится!

И так день за днем, неделя за неделей проходила зима. С нетерпением ждали слов Ольги Берггольц: она нас очень поддерживала своими поэмами о Ленинграде. Особенно её «Письмо маме на далёкую Каму». В этом «письме» были все наши трудности, невыразимый ужас блокадной жизни: «Нет, письмо не пойдёт на далёкую Каму, но пойдёт телеграмма: «Живы, выстоим до конца».

Я и мама вели дневники, каждая свой. Но вскоре вышел строгий указ – дневников не вести, у кого найдут – тот будет наказан! Пришлось уничтожить.

Но как бы мы – ленинградцы – ни ругали власть, Сталина, Молотова и почему-то Калинина, никогда, ни у кого и мысли не было, что можно сдать город. Умирали голодные, истощенные, в своих обледенелых квартирах, но не поколебавшиеся и не сдавшиеся. В отношении к страшным, непонятным репрессиям ругали каких-то «врагов народа». Каждый считал: «Мой отец, брат, муж, дядя не виноват, а "настоящие" враги его оговорили». Поздно поняли, что самым настоящим врагом был тоталитарный сталинский режим.

Моя дорогая мама – Линда – стержень нашей семьи, особенный человек! Вот кому в эту страшную зиму, да и после неё, досталось больше всех. Со всеми нами ей приходилось возиться – то один, то другой сорвется в истерику. Она умела нас и «разговорить», и даже устыдить. Вспоминала голод 1921 года, когда в Кронштадте за одну неделю умерли от «голодной холерины» её отец и младший четырнадцатилетний брат Юрий. Вспоминала, как было голодно, а они, молодые, встречались в клубе, веселились. Вспоминала и рассказывала нам страшную, не «газетную» правду о Кронштадском мятеже. Совершенно искренне сочувствовала женщинам, потерявшим мужей и, особенно, детей. Помню, умерла девушка моего возраста, умерла не от истощения, а от пневмонии. Помню, как мама плакала, обнимала и утешала мать умершей.

Моя мама была комендантом нашего большого десятиподъездного дома. Вместе с бухгалтером выдавала хлебные и продуктовые карточки домохозяйкам, детям школьного и дошкольного возраста, и ни одна крошка хлеба «не пристала» к её рукам. Вела списки умерших, вместе с участковым милиционером разбирала всякие неприятные инциденты, мирила людей, если ссора не заходила слишком далеко. Мой сводный брат Виля умер у мамы на руках. Хоть весной и летом стало легче, увеличили нормы хлеба, даже давали по детской карточке шоколад, а в школе кашу и стакан молока, но подорванный голодом организм не выдержал «синдрома роста». Умер после ужина – «заснул» с шоколадкой в руках, которой хотел насладиться после сна. Ему было всего тринадцать лет.

Мама, отдав последнее, похоронила его на Смоленском кладбище, там лежат Неля, умершая сразу после войны от скоротечного туберкулёза, и бабушка, дожившая до восьмидесяти лет. Отправив в эвакуацию сестру и племянницу, похоронив сына Вилю, получив известие, что мы с бабушкой «без вести пропали», она с надорванным сердцем, чуть живая, доехала через всю страну до Таймыра, Хатанги, где был мой «батя». Тётя Анетта умерла в эвакуации от запущенного аппендицита. На жен врагов народа не очень-то обращали внимание. Нелю я ещё увидела в 1946 году в Ленинграде, а Вилю и тётю Анетту не увидела никогда!

До конца жизни мама несла горечь этих смертей. На Хатанге, соединившись с мужем, мама долго выздоравливала после перенесенного. Как в романе Джека Лондона «Воля к жизни», она никак не могла понять, как можно уйти из столовой, когда на столе остались кусочки хлеба. Люди поняли её «болезнь». Повар экспедиции испёк ей большой каравай белого хлеба, а участники отдали свои недельные нормы сливочного масла. Всё это богатство принесли ей. Она каждый час съедала по куску хлеба с маслом, пока не наелась. Это оставалось её любимой едой всю жизнь. В еде она была всегда очень экономна и воздержана.

 

По вечерам в воскресные дни, после посещений моих дорогих внучек, на моём столе лежат сладости, фрукты, разные гостинцы и я делю их на шесть частей, – на всех нас, переживших эту страшную зиму. Мне думается: вдруг бы они все, мои родные, пять человек – пришли бы ко мне сюда. Как бы я их всех по очереди искупала, постирала и разобрала их вещи, одела бы в своё. Уложила в большой комнате. И все бы мы были живы, и у бедного Вили было бы будущее, с Нелей не случилось бы ничего плохого, а тётя Анетта не умерла бы такой молодой в тридцать девять лет…

 

Первый ряд слева направо: мама, бабушка, тётя Аннетта; второй ряд: я, мой брат Виля, моя двоюродная сестра Неля. Январь 1941 г.
Первый ряд слева направо: мама, бабушка, тётя Аннетта; второй ряд: я, мой брат Виля, моя двоюродная сестра Неля. Январь 1941 г.
Зоя Одегова -- после войны, г. Кишинев
Зоя Одегова -- после войны, г. Кишинев
Информационная служба Преображенского братства
загрузить еще