Воспоминания свящ. Георгия Кочеткова об архим. Таврионе (Батозском).
О. Таврион – прежде всего, духоносная и светоносная фигура, и это самое главное. Поэтому его проповедь была очень доступной и очень личностной. Она была в очень большой степени построена на Священном писании и на личном литургическом опыте. Ведь он всю жизнь служил литургию, служил во всех условиях, в которых ему приходилось жить, – иногда в самых неблагоприятных, как известно, – и его служение поражало именно этим, поражало даже людей, которые совсем не знали ни его, ни его жизни. Они чувствовали, что его проповедь, прежде всего, обращена к ним, они даже часто думали, что он настолько прозорлив, что просто видит всю их душу. На самом же деле он просто говорил в Духе – а это гораздо больше «информационной» прозорливости, больше «службы прогнозов».
О. Таврион был очень открыт. И при этом он понимал, что есть вещи принципиально важные, о которых можно и нужно спорить, если необходимо, а есть вещи неважные. Поэтому он спокойно мог держать в храме подаренные ему статуэтки католического образца: он понимал, что не это нас разделяет. Он знал, как объединяет всех Евхаристия, но и понимал то, что нельзя вместе ни с кем служить, если нет полного единства. Он огненно призывал к этому единству всех. Он призывал к исполнению слов Христовых о Чаше, понимая, конечно, под этой Чашей в первую очередь евхаристическую чашу, но не забывая и о той чаше страданий, которая всегда связана с настоящим, подлинным евхаристическим служением в Церкви.
Поэтому, может быть, он не любил у себя в алтаре дьяконов – он не очень стремился к какой-то обрядовой пышности. Он мог в златоустовскую литургию вставлять какие-то фразы из литургии Василия Великого. Такого рода заимствования известны в православной литургической истории, и ничего странного в них нет, потому что у него тут не было какой-то несуразицы, не было какого-то произвола. Так он молился о тех, о ком он не мог не молиться, а некоторые такие молитвы находятся именно в анафоре, в интерцессио, литургии св. Василия Великого.
Он спокойно мог читать на службе по-русски, не делая на этом никакого специального акцента: он просто выносил, скажем, на Утрене русский перевод канона, и спокойно читал, без выражения, без рационалистического «разжевывания». Правда, иногда и по-русски было ничего не понятно, потому что все читалось очень быстро. Но дело было не в этом, а в том, что он был обращен к каждому человеку, да он и не мог, будучи настоящим мучеником и исповедником веры, не быть обращенным к народу, как он не мог просто механически воспроизводить литургическую традицию, сложившуюся в церкви к началу XX века. Конечно, при этом он очень широко привлекал мирян из паломников, ценя их ревность и грамотность.
Он поражал своей добротой и при этом строгостью. Он принимал для беседы каждого желающего, что было уникально в то время, хотя, конечно, не в любой час, ведь у него был строгий порядок и распорядок. Это был подвижник веры и подвижник благочестия, он всегда вставал рано и много трудился.
Он хорошо знал святых отцов – я это знаю из личных бесед с ним. Мне он очень понравился тем, что дал совет читать отцов не по шаблону, а в определенном порядке, который мне тогда был неведом. Например, он рекомендовал начать со святого Афанасия Великого. Я от него этого не ожидал. Если бы он сказал – с Василия Великого или Иоанна Златоуста, я бы этого, может быть, даже и не запомнил, а с Афанасия Великого… Теперь я думаю, что для человека столь открытого и свободного это неудивительно, потому что Афанасий Великий тоже был очень свободным и открытым человеком.
Однажды мне пришлось отвозить большую пачку личных писем о. Тавриона для того, чтобы просто опустить их в почтовый ящик в Москве, ведь было немного опасно делать это рядом с монастырем. Я был потрясен его огромной перепиской. А какое-то время спустя ко мне в гости приехал священник из Средней Азии и прочитал мне письмо, полученное им как раз от о. Тавриона. И я имел возможность познакомиться еще и с тем, о чем он пишет. Было удивительно узнать, каким он видел приходское священническое служение в те годы. Причем адресатом его был совершенно обычный священник. О. Таврион писал: «Учите людей, для этого находите в первую очередь тех, кто может других научить». Сейчас это звучит почти обыденно, хотя все равно не делается, а в то время это было не обыденно, в то время даже писать об этом было просто-напросто опасно. О. Таврион вкладывал в свои письма иконочки и свои портретики, писал очень быстрым, даже малопонятным, почерком, писал замечательные вещи, которые могли исполняться уже в то время. Они были опасными, но все-таки они были реальными, и если бы они исполнялись, если бы таких отцов Таврионов было бы у нас в церкви побольше, то мы бы сейчас пришли к совсем другим результатам в нашем так называемом церковном возрождении, в том числе и литургическом.
Конечно, в то время были и другие крупнейшие фигуры литургического возрождения – митрополит Никодим (Ротов), протоиерей Всеволод Шпиллер, С.И.Фудель. Это были люди, которые по-разному пришли к евхаристическому богословию, по-разному пришли и к соответствующей проповеди, но архимандрит Таврион был сильнее всех. Сила митрополита Никодима была в том, что он просто ежедневно служил Евхаристию. Даже когда лежал с инфарктом на больничной койке, он и лежа все равно служил, и никогда этого не отменял. Он воспринял это как заповедь, ему данную. О. Всеволод в свою очередь был очень хорош тем, что блестяще проповедовал «от богословия», – от Шмемана, Афанасьева и от Булгакова, которого хорошо знал и любил. Но о. Таврион был силен тем, что он проповедовал «от жизни» – от этого удивительного опыта жизни без всяких посредников и даже без всякой теории. Это была просто его жизнь по Евангелию и воле Божьей, и в этом сила была необыкновенная.
Когда я в первый раз приехал к нему в пустыньку в 74-м году (я, кажется, уже был тогда аспирантом, или только готовился к поступлению в аспирантуру по благословению о. Всеволода и о. Иоанна Крестьянкина), я не мог себе представить, что можно встать в пять часов утра, чтобы идти на службу. Так как никто никого ни к чему не принуждал (это было очень важно), я вначале даже пропускал эти будничные службы, а потом не смог не войти в эту среду. Не смог, несмотря на то, что во мне было даже какое-то предубеждение против этого. Ну как же так, практически без исповеди для всех совершается ежедневное причастие, есть только краткая общая исповедь, и всё, а лично что-то сказать почти нет никакой возможности. Записывается имя каждого подходящего на разрешительную молитву, что может быть опасно. Правда, потом имена всех причастников читались на литургии как имена членов евхаристической общины, которая в самом монастыре была невозможна, но которая таким образом собиралась о. Таврионом…
Все мои предрассудки разлетелись очень быстро, и потом я уже не мог не ездить к старцу Тавриону регулярно, не то что один раз в год, но по нескольку раз в год, несмотря на все опасности того времени. Я уже не мог не причащаться, не участвовать лично в служении на каждой Евхаристии. Я не мог не оценить по достоинству и того, что весь народ участвовал в службах, что хор к анафоре всегда сходил в середину храма и пел со всем народом, как это позже было заведено и митрополитом Никодимом в храме Ленинградской духовной академии. Все пели и участвовали в службе.
Самые кислые лица были лишь у монахинь. Увы, они, во всяком случае, большинство из них, в этом смысле оказались «непробиваемы», и это печально. Всегда удивлялся: те люди, которые были близки к святыне, к святыне самой личности о. Тавриона, его не очень-то любили. Он доставлял им беспокойство. Много народу, много хлопот – это воспринималось как суета, а не как служение Богу. Конечно, как всегда, пока святой старец жил, пока он действовал, были люди и недовольные им. И не только в монастыре, ведь слава о нем шла по всей Руси великой: а, там причащаются часто, в монастыре у о. Тавриона причащаются каждый день. Но именно это некоторых очень привлекало, некоторых пугало и некоторых отвращало.
И тем не менее, о. Таврион свое служение, в том числе и пророческое служение, служение обличения, нес очень высоко. Он вдохновлял этим и своего архиерея, фактически будучи его духовным руководителем. А надо сказать, что этот архиерей, митрополит Леонид (Поляков), был одним из лучших в Русской церкви в то время.
О. Таврион был настоящим старцем. Сейчас, когда мифология старчества необыкновенно расцвела и распространилась в нашей церкви, это сказать очень важно, чтобы нам лучше понять, что есть настоящее старчество. У людей сейчас нет критериев, про старцев обычно говорят лишь: «прозорливый». Ну, о прозорливости я уже кое-что сказал. Да, о. Таврион был прозорливым, но по-христиански, а не просто так, что что-то предвидел, как это бывает и у язычников. О. Таврион был уникален тем, что, пройдя через горнило страшных страданий, при этом никогда не отрываясь от Церкви, всегда выполняя какую-то важную церковную функцию, какое-то служение, являл удивительное внимание к каждому человеку, такое же, как и ко всей Церкви. Поэтому он и был так вдохновлен Евхаристией как таинством Церкви. Он был истинным старцем, судя по той заботе и по тому ощущению воли Божьей о каждом конкретном человеке, которые были не просто жалостью и не просто ответом на тот или иной вопрос о нуждах человека, но именно проявлением старшинства, старчества в Церкви.
Еще один из признаков подлинного старчества – постоянная жертвенная открытость к людям. О. Таврион был одним из тех немногих сколь-либо известных и значительных людей в церкви, которые в то время не боялись принять любого человека, если он действительно нуждался в беседе и духовном общении с ними. Еще были о. Виталий Боровой, о. Всеволод Шпиллер, о. Иоанн Крестьянкин (именно поэтому эти четыре человека были для меня учителями). Все они – по-своему вдохновенные люди, все они часто вырывались из тех оков, в которые их пытались заковать. Но настоящим проповедником христианской свободы даже среди них был о. Таврион. Этим объясняется то, почему он так свободно служил Евхаристию. Это шло изнутри, из самой этой свободы как дара свыше. Поэтому он никогда ничего не нарушал и не разрушал, несмотря на то, что было много вещей, которые в его жизни и церковной практике не были общепринятыми. И именно поэтому он, его жизнь, его опыт и его дух вдохновляли и вдохновляют так много верующих людей.