Воспоминания об архимандрите Таврионе (Батозском) А.М. Копировского, преподавателя церковной археологии.
– Александр Михайлович, когда Вы впервые увидели о. Тавриона, и что Вы почувствовали, увидев его? Ведь он был, по отзывам многих, кто его хорошо знал, человек необыкновенный.
– Первый раз я увидел о. Тавриона в конце ноября 1973 г. Я только-только вернулся из армии, а одна наша сестра, крестившаяся через год после меня, – вторая “ласточка” в нашем Плехановском институте – получила чудесным образом распределение в Ригу. Там в храме ее увидел архиепископ Рижский Леонид (Поляков) и посоветовал ездить в Преображенскую пустынь около Елгавы. Она нам написала восторженное письмо: “Приезжайте, тут такое!” и я приехал сразу же после армии – духовно “отмокать”, и Господь меня наградил встречей с о. Таврионом. Мне она написала: “Когда приедешь, нужно подойти к о.Тавриону и благословиться на работу в пустыньке. Тогда он оставит”. И вот с этой заготовленной, как пароль, фразой я и приехал. Меня накормили (а там кормили всех: каждого приезжающего сразу усаживали за стол в любое время дня и ночи. Прежде всего ты ешь, а потом с тобой разговаривают), потом повели и говорят: “Вот батюшка идет”. Мы встретились на улице недалеко от его дома. Стоял ноябрь, но был уже снег. Он шел навстречу, немножко сгорбленный, да, чуть-чуть сутулый, с длинной белой бородой. Я не могу сказать, что увидел ослепительно духоносный лик, прозорливые очи, особые жесты. Но наша с ним беседа имела неожиданное для меня продолжение. Беседа была очень короткая. Я произнес пароль: “Вот, я готов поработать, батюшка, благословите”. И он мне на это ответил: “Хорошо, хорошо. Я тебе дам шкафы свинчивать. У меня есть шкафы, и ты будешь их свинчивать”. Я успокоился: все, работа есть, меня оставляют. Поселил он меня в отдельную келью. Там было три кровати, но я жил один. Позже я узнал, что это была келья для приезжавших священников. Я не хочу этим ничего сказать о себе, он просто очень заботился о молодежи. Он старался молодежь не посылать ночевать со всеми на чердак, где было много разных людей. У него, видимо, было задание от архиепископа Леонида “готовить кадры”, и он с удовольствием и хорошими результатами это делал. А с этими шкафами получилось интересно. На следующий день после литургии я опять подошел к нему и говорю: “Отец Таврион, я готов работать”. Он мне отвечает: “Да, да. Будешь у меня шкафы свинчивать”. Две недели он мне про эти шкафы говорил, но, так ничего и не дал.
– Но причащал каждый день?
– Каждый день, и я просто приходил в себя. Чистил снег, уголь возил на тачке, ящики посылочные разбивал. Занимался простыми и легкими работами. Я-то думал, что меня приставят к серьезной работе на восемь часов, и я там буду трудиться в поте лица. Ничего подобного.
– Остальной народ работал?
– Работал, но тоже, конечно, не по восемь часов. Так вот, регулярной работы он мне не дал, и это вполне можно приписать его прозорливости. Поставь он меня на эти шкафы – я, наверное, скис бы на второй день. А впечатление от него самого: веселый. Не хохотун, не шутник, хотя посмеяться любил. Веселый, радостный, сияющий. Конечно, я сразу отметил его украинский акцент.
– Речь у него гладкая была?
– Он говорил очень хорошо и свободно. “Э... Ме... Бе...” – ничего этого у него не было никогда. Всегда четкое, ясное и, в хорошем смысле, “круглое” слово. При всей простонародной окраске его речи, он не был “простым” человеком. У него никогда не было примитивизма. Мне рассказывала сестра, которая нас на него вывела, про одну беседу с ним. Жалуется она ему, что ей на работе трудно, скучно, – а она кибернетик, и что-то вплетает про свою кибернетику. Он выслушал все до конца, а потом говорит: “Деточка, система не та”. Он все понимал прекрасно. Ему не надо было ничего переводить и разжевывать.
– Какие у него были руки, жесты – не помните?
– Нет, руки не помню. Жесты были. Но не яркие, нет. Говорил спокойно и свободно. Внутренне он был очень свободен. Не лез за словом в карман.
– Между вами был какой-нибудь особенный и подробный разговор?
– У нас много было разговоров. Но я имел глупость ничего не записывать. Наверное, казалось, что это будет длиться вечно. Но слишком серьезных, судьбоносных разговоров не было. Да он их, насколько я понимаю, и не любил. Он просто любил общаться. С молодыми людьми поговорить, как они живут, чем интересуются. Это ему было интересно. Реагировал на все очень живо. Как-то я привез ему открытки на религиозные сюжеты, итальянское Возрождение. Все вполне благопристойно. Но одна открытка с репродукцией картины Тинторетто “Рождество Иоанна Крестителя” была ну... не очень благопристойная. В том смысле, что дамы там изображены в очень динамичных позах и с роскошными декольте. Он посмотрел и... засмеялся совершенно непередаваемо. Он такое сделал лицо... Все это при том, что живопись он знал. Он же сам был художником. Впрочем, у меня с ним был один серьезный разговор. Он ведь всех призывал к причастию каждый день. И мне вдруг показалось, что он немного давит.
– А народ сопротивлялся?
– Это я стал сопротивляться. Причем не за себя, “не корысти ради”. Сам я причащался каждый день, и то, что это “хорошо весьма”, чувствовалось даже на каком то подсознательном уровне. Но как-то я привез двух студенток с истфака МГУ, которые только-только стали воцерковляться. Хорошие, милые, интеллигентные девочки. Мы с о. Георгием решили, что воцерковить их лучше всего в пустыньке. Недельку-две они там поживут, подготовятся
и причастятся. И вот с первого же дня мы попали на проповеди о. Тавриона, а он говорил всегда: “Чашей мир стоит. Почему ты не причащаешься? Ты жуткий и страшный грешник, посмотри на себя, кто тебя омоет? Только кровь Христова”, и мы стали себя чувствовать очень неудобно. Как же быть и что же делать? Этим девочкам я долго внушал, что не надо так причащаться, нужно подождать, созреть, тем более монахини меня поддерживали: “Ой, как хорошо! Вы так серьезно относитесь, не причащаетесь часто”. Я о себе тогда подумал: “Вот, какой я хороший”.
– Монахини редко причащались?
– Конечно.
– Они что – его не слушали?
– Не слушали. Может, какие-то исключения были, но редко. Так и мы думали: дождемся конца нашего пребывания в пустыньке, тогда и причастимся. Но через несколько дней стало невмоготу. И я решился
на беспрецедентное действие – остановил его после всенощной. Он в это время никогда и ни с кем не говорил. Он уставал, ему было тяжело, и он шел к себе и там что-то писал, занимался и отдыхал. А все разговоры были после литургии. Я подхожу к нему, останавливаю и говорю: “Отец Таврион, мне необходимо с Вами поговорить”. Он на меня посмотрел и сказал: “Пойдем”. Мы пришли, и я говорю: “Батюшка, Вы в проповедях меня постоянно обличаете, что я не причащаюсь. Я бы и рад, но хочу подготовиться получше. У меня вот эти сестры, их надо подготовить”. Он засмеялся: “Деточка! Ну что ты! Я не тебя имею в виду. Я всем говорю”. Это было очень смешно, ибо я-то воспринимал его слова только по отношению к себе. И тогда я решил изменить план – ведь монастырь не был огласительным училищем, как у нас сейчас. На исповеди он говорил: “Не рассказывайте мне ничего. Вы Богу говорите. Вот вы скажите: “Господи! Буди милостив ко мне грешному! Ударьте себя в грудь”. Это католический прием, но в данном случае о католиках как-то не вспоминалось. В контексте все было совершенно нормально, просто что-то новое в православной практике исповеди. Он ведь не заменял этой фразой исповедь, а делал ее более эмоциональной. Для многих это было очень хорошо. А “историчкам” я сказал: “Вы в грудь себя бейте, но когда подойдете к нему, за руку его ловите и не давайте себя накрыть епитрахилью, а говорите, что у вас это первая исповедь”. Не знаю, может, я все-таки был прав тогда. Человеку первый раз на исповеди нужно что-то сказать. Они его поймали, остановили и что-то сказали. Он не стал от них вырываться, не стал накрывать их во что бы то ни стало. Он их выслушал. Вот такой был результат нашего с ним разговора. А так я старался ему не докучать, каждую проблему с ним не решал. В пустыньке, и это самое главное, все проблемы куда-то отступали, и было ясно, как идти дальше.
– Какие у него были взаимоотношения с монахинями? В воспоминаниях всё немного разное. Одни говорят, что о. Таврион называл их “черными головешками”, а другие указывают на хорошие взаимоотношения.
– При мне он их иногда называл “курицами”. Так, с некоторым сожалением: “Э, курицы”.
– Монахини все пожилые были?
– Нет, были и молодые. Скажем так, сравнительно молодые. Совсем юных я что-то не помню. Так вот одной, уже в возрасте, он говорил с замечательным украинским акцентом: “У, Ахванасия, старая чэрэпаха”. Но никогда он не говорил с ними и о них со злобой или с гневом. Скорее с юмором: “Ну, не понимают...”
– А что они не принимали? Ведь они видели, что люди приезжали со всей страны не просто так. Это же было свидетельство...
– Вот это они и не принимали прежде всего. Это им было не нужно. Отчасти их можно понять. До о. Тавриона настоятелем пустыньки был тоже святой человек - архимандрит Косма, но это уже другая святость. При нем в монастыре была невероятная бедность. Народу нет, никого нет. Монахини спят на соломе. И при этом старец благодатный и вполне вписывавшийся в русло традиционной монашеской духовности. Хотя известно по воспоминаниям, что с рабочими, например, он очень был свободен, разрешал им многое, и они в нем души не чаяли и все делали хорошо. Но с монахинями он, видимо, был достаточно строг. А больше людей в пустыньке просто не было. И вдруг все переменилось. Во-первых, в смысле богослужения. Для традиционного человека, когда священник переоблачается в красное на каждой литургии, два хора сводит в центре храма на Евхаристическом каноне, делает свои вставки в литургию - и довольно-таки длинные, всегда цветы - это все непривычно. Во-вторых, поехали люди...
– Как люди узнавали о пустыньке?
– Слухами земля полнится. Потом, у него было очень много духовных детей в разных местах. Один человек другому скажет...
– А в Москве его священники знали?
– Знали некоторые...
– Отец Всеволод Шпиллер знал?
– Как-то мы не говорили об этом. Вот отец Николай Ведерников знал его и приезжал в пустыньку.
– Рекомендовали ездить к о. Тавриону те священники, которые его знали?
– Мы другим образом на него вышли. Какие-то московские священники у него бывали. Тихонько приезжали и служили. Место было тихое, уполномоченный по делам религий любил деньги, получал свое и не особо вмешивался.
– Какие отношения были у о. Тавриона с архиепископом Рижским Леонидом?
– Совершенно открытые и абсолютно доверительные. Задним числом к нам стали приходить сведения, что он мог, например, сделать следующее. Когда к владыке Леониду приехал один митрополит, владыка позвонил о. Тавриону и сказал: “Мы к тебе приедем служить”. О. Таврион прикинул ситуацию: шум, суета, лишние люди, и говорит: “Нет, я вам лучше денег дам, вы в городе погуляйте”. И не принял их! А владыка не обиделся. Он очень любил о. Тавриона...
– Он ведь и похоронен рядом с о. Таврионом по завещанию.
– Да, да! Я уже говорил, что о. Таврион ему искал кандидатов в священники. Рукоположиться там сравнительно легко было. Меня как-то позвали: “Беги, беги, владыка зовет”. Я прихожу, сидит владыка, а рядом – о. Таврион и улыбается. Я весь в трепете: “Что же он у меня будет спрашивать? Наверное, что-нибудь вроде: “Како веруеши?” Владыка на меня посмотрел и говорит: “Как фамилия?” Весь романтический налет у меня сразу слетел. Владыка выяснил мои анкетные данные (о.Таврион сидит молча) и сделал мне предложение, которое тогда я, конечно, не мог принять. Тем более что о. Таврион никаких предварительных бесед со мной на эту тему не вел. Я думаю, что новые ставленники, которых после рукоположения в дьяконы ему приходилось “натаскивать”, – они ему, конечно, сильно мешали. Алтарь маленький, а главное – духовный настрой у него был просто огненный. Он горел на литургии, как факел, а они там стоят и пищат еле-еле: “Паки и паки...” Очень он не любил, если кто-то тихо читал на службе.
– Голос громкий у него был?
– Голос у него был... наполненный что ли. Не то чтобы громкий. Хрипловатый. Но “шепчущих” на службе не жаловал. И когда некоторые вялые дьяконы еле-еле слышно возглашали ектении, о. Таврион непередаваемо морщился... Очень любил, когда читали громко, звонко и радостно, с силой, чтобы читавший сам при этом горел. Тогда он говорил: “Как прекрасно и хорошо прочитано! Это значит, что у церкви есть силы!” После таких слов не знаешь – ты на небе или на земле. Стоит рассказать один эпизод. Был у о. Тавриона дьякон совсем молодой парень. Конечно, было ему трудно: утром служба, вечером служба – и так каждый день. Пойти некуда – пустынь. С другими он не общался – почти не выходил. Меня всегда удивляло, что дьякон служит в страшно грязном, мятом облачении и не делает никаких попыток его постирать. Вокруг матушек полно. И вдруг в один прекрасный день, рано утречком, я прихожу в храм и вижу, что дьякон слегка шатается.
– Он что, был…э… «нездоров»?
– Ну, да! “Нездоров” в этом самом смысле. Это все увидели и – “шу, шу, шу”. Но молчат. Все ждут, что сейчас батюшка придет и сам скажет. Я стою и думаю: ”Сейчас из этого дьякона пух и перья полетят. О. Таврион наверняка выгонит его и немедленно. А потом выйдет на амвон и скажет: “Ну вот, из наших рядов выпал один член. Так идите же и займите его место!” Меня всю службу физически трясло, настолько зримо я все это себе представил. А если он так скажет - я же не могу остаться на месте! Я должен буду идти. Тогда все. Работа, родители - неважно, надо всю жизнь ломать. Но он не только ничего не сказал, он вообще эту ситуацию как будто
не увидел. Оставил дьякона служить.
– И замечания никакого не сделал?
– При нас, внешне, – никакого. Он ни звука не произнес, как будто этого не было. Не думаю, что он не заметил, этого не заметить было нельзя. Но он это как-то принял на себя. И все. Больше мы этого дьякона пьяным не видели, да его скоро и забрали из пустыньки. О. Таврион простил его. А вот другого не простил, в смысле – не скрыл ситуацию. Приехал парень – семинарист из Ленинградской семинарии. В длинном католическом подряснике, очень модном тогда, с множеством пуговичек, до пола. Но с великолепным голосом. Как он читал! Никто из молодых паломников, которым батюшка давал читать, даже не завидовал. Было видно, что это профессионал пришел, а мы все – так, любители. И вот он почитал разочек – другой, блеснул, потом смотрим – на службу не пришел, потом – то приходит, то не приходит. На трапезу тоже. Интереса к нам нет. Мы его пытаемся на тему семинарии раскрутить – не раскручивается. На работах никогда и нигде его не видели. Ну, ладно, мы уважаем, семинарист все-таки. Через несколько дней тихо исчез. Как-то на службе я читаю часы, а о. Таврион исповедует. И вдруг он начинает говорить, – не останавливая меня, а как бы сам с собою. Он говорит: “Вот, приезжают сильные, молодые. А что же они хотят-то? Дай, говорит, на дорогу”. Дать на дорогу – вещь нормальная. Хотя никто из нас не смел просить у него ни копейки, он каждому давал “на дорогу”, особенно первый раз. Для меня это, правда, было шоком. Он мне вдруг дает конвертик и говорит: “Деточка, это тебе на трамвай”. Как Вы помните, тогда проезд на трамвае стоил три копейки. Открываю конверт, а там сотня! По тем временам это большие деньги. Люди сто рублей в месяц получали.
– Это сколько же людей приезжало, что собирали столько денег?
– Денег было много. Но он давал, конечно, не всем. Так вот, собирается он дать и этому “деточке” – семинаристу. “Дай денег на дорогу”. – Я дал ему сто рублей. А он говорит: “Мало. Давай двести”. С какой скорбью он это говорил! Без патетики. Но в присутствии всей церкви. В храме – мертвая тишина. Вот такая была ситуация. А у семинариста этого мы потом убирали в келье, несколько пустых бутылок вытащили. Грустно...
– По свидетельству многих духовных детей – я читал их письма, воспоминания, – о. Таврион обладал даром прозорливости. Вот вы, лично, узревали этот дар?
– У о. Тавриона я такого не помню по отношению к себе. Да я и не особо тогда этим интересовался. Но две вещи я запомнил по отношению к другим. Одна из них описана в печати. Но я знал и продолжение. Автор этой публикации собирался жениться и пришел благословляться к о. Тавриону. Насколько я помню, о. Таврион не очень-то любил благословлять на брак. Он понимал, что верующему человеку в браке в условиях советской действительности жить трудно, его будет тянуть от служения Богу. Но он никого не отговаривал, никого не призывал к монашеству. Он призывал только к служению. И вот этот автор, известный публицист, пришел благословляться, а о. Таврион ему говорит: “В Евангелии что написано?” Тот был человек подкованный и с ходу ответил такой фразой: “Лучше вступить в брак, нежели разжигаться”. Отец Таврион сразу посуровел. Он таких шуточек не любил, а это, конечно, звучало очень поверхностно. “Не там читаешь! Взявшийся за ручки плуга и оглядывающийся назад, неблагонадежен для Царства Небесного!” Однако человек пренебрег этим советом. А позже, уже имея детей он все-таки развелся с женой. Я помню, что на всех, его знавших, это произвело очень тяжелое впечатление. И сразу вспомнился о. Таврион.
– В воспоминаниях духовных детей о. Тавриона я встречал упоминания о том, что его благословил на служение св. Иоанн Кронштадтский.
– О. Таврион говорил что-либо о начале своего духовного пути?
– Я ничего не слышал об этом. Но помню, как он рассказывал о своих первых годах служения. Мне запомнились два эпизода. Когда о. Таврион ехал через всю страну в армию, где-то в районе Уральских гор он, смотря в окно и видя чудесные полянки, лесочки, подумал: “Вот сподобил бы меня Господь сюда...” И потом, заливаясь смехом, говорил: “И Господь услышал мои молитвы”. Он там в лагерях был. Второй эпизод – о его поставлении в архимандриты. Его правящий епископ Павлин (Крошечкин) отправил на утверждение митрополиту Сергию (Страгородскому) список своего духовенства с приложением предполагаемых наград к Пасхе: кому митру, кому открытые Царские врата, кому-то что-то, а игумена Тавриона – к архимандритству. А тот был чуть ли не самым молодым членом клира. Возвращается этот список от митрополита Сергия: никому ничего, а игумена Тавриона – к архимандритству. При возведении в сан архимандрита его держали с двух сторон (так положено) будущий схиархимандрит Андроник (Лукаш) и Зосима – будущий митрополит Тетрицкаройский (в Грузии - ред.). Зачитал епископ указ и говорит о. Тавриону: “Ты не зазнавайся. Это тебе не за твои прошлые заслуги. Это тебе в залог. Потому что о тебе ТАМ (у властей – ред.) так думают, что я полагаю, ты всю жизнь проведешь в тюрьме”.
– Так и сказал?
– Так и сказал. А о. Таврион опять заливается смехом: “И сбылось предсказание владыки!”
– Высказывался ли о. Таврион как-нибудь политически остро по поводу происходящих тогда в стране гонений на церковь? Известно, что он слушал зарубежные “радиоголоса” и был в курсе западных оценок, которые давались событиям в Советском Союзе.
– Он был человек осторожный и никогда себе не позволял игру в остроту. Он очень ценил возможность иметь под Ригой маленький оазис, где люди могли духовно расправляться, поднимать крылья. Он говорил о гонениях на церковь. Но не говорил прямо: “Вот, власти виноваты”. Его больше беспокоило, что люди не делают даже того, что делать было можно и нужно. Особенно священников обличал, которые закрывали храмы на замок и ехали в отпуск. Никто не служит за них, а они, как он выражался, по пляжу в трусах бегают. А люди – некрещеные, ни помолиться, ни причаститься. Он действительно все слушал и все читал, все в себя вмещал и ориентировался в происходящих событиях прекрасно. Он ничему не был чужд. Один раз при мне о. Таврион собирался в Москву. Его вызывали на Лубянку. Тогда я почувствовал, что он был неспокоен. Он не трясся, всех успокаивал, но было видно, что он предполагал и худший вариант, т.е. что он может и не вернуться. Он к этому готовился всерьез.
– Как Вы думаете, если бы встал вопрос о канонизации о. Тавриона, то что сделанное им для церкви поставилось бы ему в заслугу, прежде всего?
– Прежде всего – буквально воскрешение человека еще при жизни. И тех, кто робко начинал церковную жизнь и тех, кто наоборот, уже сильно вписался в обрядовую, внешнюю струю православия. Я видел как приезжали нормальные советские бабушки: в храме – крестятся, дома – дерутся, и за три дня из такого твердокаменного утеса он делал людей. Причем делал не личными беседами, не угрозами, а той замечательной духовной обстановкой, которая была в пустыньке. Эти люди начинали улыбаться, добреть, вступали в беседы. Вдруг становилось понятно, что церковь – это не только храм, а храм – не самозамкнутая система, и в храме возможно живое творчество. Не фантазия, а именно творчество при сохранении благоговения. Мы понимали, что о. Таврион не занимается игрушками. Неделя в пустыньке – такой заряд, после которого можно было жить спокойно, не слишком страдая от окружающей действительности, в которой якобы негде себя выразить. Стало совершенноясно, что, во-первых, уже есть где, а во-вторых, что вся эта система рано или поздно рухнет, и тогда надо будет вот так действовать. Было ясно, что есть потенции, а не просто какой-то оазис, и что в церкви именно так – нормально, а не сверхъестественно. О. Таврион очень не любил сверхъестественного в плохом смысле этого слова, т.е. искушения чудом. Все ведь хотят чуда! И его пытались представить таким чудом. Он этот “имидж” не поддерживал. Он работает, и все работают в церкви. И работать – не значит только что-то строить, делать. Он очень много построил и много сделал. Но никогда не придавал этому серьезного значения. По крайней мере, он не показывал, что это какое-то важное дело. Главным для него были не личные беседы с народом. Он всего себя вкладывал в службу и проповедь. Все-таки какое надо иметь дерзновение, чтобы призывать причащаться всех и без многодневной подготовки! Ведь многие приезжали из мест, где о храме или вообще не слышали, или боялись в него заходить.
– У него были помощники? Или он все делал один, все - сам?
– Даже близко к тому понятию не было. Технически же помогали многие.
– Это странно - при таком-то количестве духовных детей...
– Я думаю, нет, потому что он представлял совсем другую традицию. Он, конечно, настоящий “могиканин”, один из последних. Не говорю про его личные дарования, а только о том, как он воспитывался, посвятил себя Богу. Вокруг же него была в полном смысле “молодая поросль”, даже если это были по возрасту пожилые люди. Они все духовную жизнь (в полном смысле этого слова) только-только начинали. Им нужно было солнце, и о. Таврион им светил, тепло – он его давал, защиту – он их укрывал. Но при этом задавал такой внутренний тон, что все постепенно росли и что-то понимали про ответственность за церковь. К нему часто приходили люди просить помощи и денег, в том числе бывшие зеки. Помню, что однажды пришел здоровенный парень с бритой головой и обратился к о. Тавриону, когда тот вышел из домика и стоял в окружении народа. Как его о. Таврион стал “чистить”! “Ты что? Здоровый, большой! Приходишь клянчить. В тебе такие силы! Куда же ты их тратишь?” Ругал его принародно и очень сильно. И тот, втянув голову в плечи, пошел к воротам. Но у ворот его догнала посланная батюшкой монахиня и, когда никто не видел, сунула ему конвертик. Мне показалось, что это очень хорошо – при всех его надо было поругать, ибо, действительно, давать этому громиле на виду у, прямо скажем, небогатых
людей было бы, наверное, не очень хорошо.
– Если вменится ему в заслугу воскрешение человека при его жизни, как и какими словами об этом в акафисте можно сказать?
– (Смеется). Я подумаю об этом. Но на самом деле, он не очень-то вписывается в акафист. Это должна быть какая-то другая служба, более “крепкая” (он очень любил это слово). Он как Иоанн Предтеча: с одной стороны, вроде весь там, в традиции, в старом, но есть в нем и совсем другое. Смелость, дерзновение, открытость, за которыми всегда стояла ответственность. Неожиданное, резкое, шокирующее в его действиях было. Но не безответственное. Все, что он делал, не было случайным. Было не результатом эмоционального порыва, хотя вряд ли и результатом каких-то длительных раздумий. Современные издания Глинской пустыни не говорят о нем вовсе. Издан календарь Глинской пустыни за 1998 год, и в нем списки всех ее “выпускников”, которые были священниками или настоятелями. Так вот о. Тавриона там просто нет.
– Вы были в пустыньке после смерти о. Тавриона? Какое впечатление она производит?
– Никакого. Все храмы, постройки на месте, все приятно, все хорошо. Но что там делать? Последователей-то нет.
– А память об о. Таврионе в пустыньке сохранилась?
– В смысле почитания – не думаю. Таких людей жившие лишь “около” них, как правило, не любят.